Связаться с нами, E-mail адрес: info@thechechenpress.com

МЕМУАРЫ Часть 33

Здесь я хочу добавить несколько слов о трагичес­кой судьбе моей тети и ее детей. Через два года, ле­том 1942 г., немцы заняли Кара-Ногайский район Ставропольского края, где в чеченском ауле и жила тетя с детьми. Ногайцы и чеченцы приняли немцев с хлебом-солью. Осенью немцы ушли, а следом при­был карательный отряд НКВД. Очевидцы рассказывали мне, что когда все взрослое мужское население аула со связанными назад руками выставили на пло­щади перед расстрельной командой, то обезумевшая от ужаса тетя Деци бросилась в строй смертников спасать своих сыновей, но залп пулеметов по строю уложил и ее рядом с ними.

Вернусь к хронологии.

Через двое суток меня доставили в Грозный во внутреннюю тюрьму НКВД.

Началось новое следствие, но без физических или психологических пыток. Те же самые вопросы – те же самые ответы. Произошло событие, которое при­вело в тюрьму новую волну репрессированных: на­чалась война. Тюремно-концлагерное население СССР поднялось до 10 миллионов человек. Кто мо­жет этой миллионной массе измученных, истерзан­ных, голодных рабов бросить обвинение, если они от всей души желали сталинской тирании поражения и скорой гибели? Наша камера – около 70-80 чело­век – встретила войну с нескрываемой радостью и надеждой. Наши камерные «стратеги» и «политичес­кие мыслители» делали, на основе той информации, которую новые арестованные приносили с воли, рас­четы и анализы, как может кончиться война. Разуме­ется, все аналитики были единодушны, что Сталин, как и Пугачев, кончит свою карьеру на Красной пло­щади, только спорили о несущественных деталях – отрубят Сталину голову или его повесят. Хорошо помню содержание своего доклада. Мне камера предложила высказать соображения, почему запад­ные демократические державы поддерживают Ста­лина. Эта тема была мне явно не под силу. Тюрем­ные годы оторвали меня от текущей политики, а прибывающие с воли люди сами толком не понимали, на каких основах образовался союз между СССР, Англией и Америкой. Главное, однако, было в другом: я не понимал, не понимал это очень долго, даже будучи на Западе, что так называемая либе­ральная демократия никогда не ставила своей целью уничтожение большевизма, тогда как глобальной стратегической целью большевизма всегда было и оставалось уничтожение вот этой самой демократии. Поэтому я свой анализ строил на предположении, что в основе нового «тройственного союза» лежит не единая стратегия победить Германию и этим кон­чить войну, а две стратегические концепции – одна советская: победив своего врага номер один на этом этапе – Германию, готовиться к победе над врагом номер два на втором этапе – над Англией и Амери­кой. Англо-американская концепция другая – так маневрировать в этой начавшейся войне, чтобы к ее концу оба диктатора – Сталин и Гитлер – от взаим­ного ослабления и истощения погубили друг друга. Вот тогда в Германии и России англосаксы восста­новят демократию. Если в отношении большевиков я в своем анализе не ошибся (тут заслуга невелика: предполагай о большевиках самое худшее – и ни­когда не ошибешься), то в оценке стратегии Запада я оказался жалким невеждой: я переоценил страте­гический ум и политическую дальновидность запад­ных руководителей. Мое невежество было основано и на дезинформации со стороны самих же западных лидеров: ведь говорил же Черчилль еще в 1919 г., что он не успокоится, пока не уничтожит больше­визма в России; ведь утверждал же Рузвельт, что советская тирания ничем не отличается от тирании нацистской; ведь требовал же Трумэн (тогда сена­тор) так регулировать ход войны между Германией и СССР, попеременно помогая каждый раз наиболее ослабевшей стороне, чтобы в конце войны оба – и Гитлер и Сталин – погибли от взаимного исто­щения.

В тюрьму пришла потрясшая меня весть: Хасан Исраилов поднял в январе 1941 г. всеобщее восста­ние в Галанчоже. Весть принес майор Красной ар­мии, который командовал одним из батальонов, по­сланных на подавление этого восстания. Его аресто­вали по обвинению в предательстве. «Предатель­ство» заключалось, по его рассказу, в следующем: дав батальону спуститься в лощину районного цент­ра – Галанчожа, ставшего теперь центром восстания, Исраилов обложил батальон со всех сторон тесным кольцом превосходящих сил повстанцев. Чтобы ба­тальон не думал, что он окружен безоружной тол­пой, повстанцы открыли довольно внушительный огонь по батальону. После прекращения огня Исраи­лов направил к штабу батальона парламентера с уль­тиматумом : если батальон не сложит оружия к тако­му-то часу, то он будет уничтожен, если сложит – всем, кроме чеченцев, находящихся в рядах баталь­она, дадут уйти. Майор говорил, что положение создалось безнадежное, а поскольку и съестных за­пасов больше не было, ничего не оставалось, как сложить оружие. Тогда на конях подъехала к штабу батальона группа повстанцев и предложила вы­строить обезоруженный батальон. Перед батальоном выступил высокий, стройный, очень интеллигентный мужчина лет около тридцати. На чистом русском языке он заявил: моя фамилия Исраилов. Я воз­главляю временное народное правительство неза­висимой горной Чечни. Наша программа имеет толь­ко один пункт: чтобы большевики ушли с Кавказа и оставили нас спокойно жить в этих каменистых го­рах, как жили наши предки. Вы – рабы Сталина и враги самим себе, ибо терпите такую тиранию, ка­кую не вытерпел бы ни один народ в истории, в том числе и ваши собственные деды. Исраилов закончил выступление сообщением: вы наши военнопленные, но мы вас освобождаем еще до окончания войны, согласно данному слову, что же касается чеченцев из вашей среды, то они останутся и должны будут отве­чать перед революционным судом как предатели че­ченского народа.

– Когда мы прибыли в Грозный, то нас всех арес­товали, как изменников, – закончил майор свой рассказ.

В сентябре 1941 г. меня вызвали подписать про­токол об окончании нового следствия. От старого обвинения против меня остался только один все еще модный тогда «пункт семь» (вредительство) из ст. 58. В качестве доказательства была приложена к делу экспертиза профессора Чечено-Ингушского го­сударственного пединститута Сафоновой-Смирно­вой. Эта подпись меня поразила высотой ранга про­фессионального провокатора и совершенно неверо­ятным милосердием Сталина к раз уж использован­ному свидетелю из числа «агентов-провокаторов», которых он, как правило, расстреливал после вы­полнения ими задания на открытых процессах. Де­ло в том, что эта Сафонова-Смирнова была женой соратника Ленина – И. Н. Смирнова, которого в ав­густе 1936 г. судили вместе с Зиновьевым и Каме­невым, а показания на суде, как свидетельница об­винения, против Зиновьева, Каменева и против сво­его мужа давала именно она. Поскольку я присут­ствовал на этом суде как зритель, я видел, что сама Сафонова-Смирнова была свидетельницей из числа арестованных, которых приводили и уводили под стражей. Я ее давно считал переселенной на тот свет, а она, оказывается, профессор в Грозном и одновре­менно выполняет свою старую роль – роль провока­торши. Вместе с ней подписал «экспертизу» еще один тип, фамилии которого я не запомнил. Экспер­тиза содержала около 20-30 страниц и была посвя­щена разбору моих книг о Чечне.

В них, вероятно, были просто ученические ошиб­ки, но в них не было ни одной политической или исторической ошибки с точки зрения марксистской схоластики. Поэтому «экспертам» приходилось при­писывать мне то, чего нет в моих книгах.

В октябре 1941 г. начался второй суд надо мной. (Мои подельники уже были осуждены через Особое совещание за их старые «признания», а меня спасло от этого отсутствие такого «признания».) Время для меня было явно неблагоприятное. Немцы подошли к Москве, в горах Чечни бушевали два па­раллельных народных восстания, возглавляемых моими друзьями – Майербеком Шериповым в Шатое и Хасаном Исраиловым в Галанчоже (названия обоих районных центров, как и мой Нижний Наур, вычеркнуты ныне из административной карты Че­чено-Ингушетии) . Поэтому я шел на суд без какой-либо надежды на вторичное освобождение. Един­ственно, чего я не боялся, это то, что меня могут расстрелять. Даже Сталин не расстреливал за плохие книги, хотя, правда, расстреливал без всяких книг. Судил новый председатель Верховного суда Чече­но-Ингушетии дагестанец Мусаев (старый был снят за то, что он нас оправдал), прокурором был ингуш Бузуртанов и адвокатом чеченец из Урус-Мартана, фамилию которого я забыл. Он был симпатичный малый – еще до начала суда он подошел ко мне и сказал: по существу обвинения никто не может вас так хорошо защищать, как вы сами, поэтому я на себя беру только юридическую сторону вашего дела. Я ответил, что с таким разделением ролей я вполне согласен.

Весь мой процесс свелся к разбору упомянутой «экспертизы» и допросу единственного свидетеля против меня, одного из авторов статей в газете «Грозненский рабочий», когда на меня создалось уже описанное мною партийное дело в Москве. Его привезли чуть ли не с Колымы, чтобы он повторил содержание той статьи, что мои книги «буржуазно-националистические» и «вредительские», что он и сделал. Отказавшись от своего главного обвинения, взятого у него под пытками, что я известен ему как член контрреволюционной организации, он продол­жал доказывать теперь, что я «вредитель-одиночка». Некоторые из обвинений «экспертизы», которые представила суду Сафонова-Смирнова, запомнились из-за их абсурдности. У меня в книге «Революция и контрреволюция в Чечне» говорилось: во время Ок­тябрьской революции 1917 г. в Терской области образовались два лагеря, с одной стороны, револю­ционная горская масса, которая поддерживала боль­шевиков, с другой стороны, контрреволюционное казачество, которое боролось против большевиков. На самом деле так и было. «Экспертиза» утвержда­ла, что я проповедую «вредительскую теорию» о «едином потоке» и намеренно, во «вредительских целях», фальсифицирую историю гражданской вой­ны, ибо все горцы тогда не были за революцию и все казачество тогда не было против революции. Всякий грамотный человек мог видеть, что я говорю не о всех горцах, а только о революционной массе среди них, и не о всех казаках, а только о контрреволюци­онной их части. Причем все это так и расшифровы­валось в дальнейшем изложении фактов и событий. Для идеологических чекистов факты, которые их опровергают, не играли никакой роли, ибо сам Ста­лин учил: «Если факты против нас – тем хуже для самих фактов»!

В «экспертизе» было и такое утверждение: автор книги намеренно выпячивает ныне разоблаченных «врагов народа» – Шляпникова, Фигатнера, Гикало, Костерина, Шеболдаева и др.

На мой вопрос: откуда я мог узнать в 1930 и 1933 годах, что эти люди в 1937 г. могут оказать­ся «врагами народа», тем более, что они занимали в партии высокое положение? – мне отвечали, что в том-то и дело, что вы сами как «враг народа» не бы­ли заинтересованы распознавать «лицо классовых врагов», как учит нас товарищ Сталин.

Сверхабсурдным было утверждение на суде Са­фоновой-Смирновой по поводу «грамматики чечен­ского языка» Яндарова, Мациева и Авторханова. Она заявила, что эта грамматика, тоже «вредитель­ская». Тут же я задал ей вопрос:

– Вы умеете читать по-чеченски?

– Нет, не умею.

– Тогда откуда вы знаете, что эта грамматика вредительская, ведь она написана исключительно на чеченском языке, а вы по-чеченски не читаете?

– Мне и не надо ее читать, мне достаточно, что ее авторы «враги народа».

Выступил прокурор, который, рассказав о ко­варных планах Гитлера уничтожить советскую власть и расчленить СССР и о его союзниках в го­рах Чечено-Ингушетии, поднявших восстание, потре­бовал от суда вынести мне суровый приговор. За­щитник, напротив, заявил, что ни на предваритель­ном, ни на данном судебном следствии не доказано, что я повинен во вредительстве. Поэтому из-за от­сутствия состава преступления он просит суд меня оправдать. Мое последнее слово было коротким. Я категорически отрицал, что мои книги написаны с вредительской целью. «Эксперты» не могли при­вести из книг ни одного предложения, ни одной мысли, которые могли доказать их утверждения о моем «идеологическом вредительстве». Поскольку они, наперекор научной совести, решили оклеветать мои книги, то им ничего не остается, как прибегать к передержкам и фальсификациям.

В этой связи я вспомнил один исторический анек­дот. Я сказал, что мои эксперты поступают с моими книгами так, как выражался один русский либе­ральный цензор: «Дайте мне «Отче наш» и позвольте мне вырвать оттуда одну фразу – и я докажу вам, что его автора следовало бы повесить».

Я просил суд, ввиду доказанности моей невинов­ности, оправдать меня.

Через час или два председатель огласил приговор: «Считать обвинение А. Авторханова по ст. 58, п. 7 доказанным и приговорить его к трем годам лише­ния свободы, но так как он уже отсидел четыре го­да, то освободить его из-под стражи». (На воле я узнал, что к этому приговору было приложено за­явление председателя суда: я вынес данный обвини­тельный приговор, вопреки своей судейской совес­ти, под давлением местных властей. Поэтому прошу Верховный Суд РСФСР отменить мой приговор и подсудимого считать по суду оправданным.) Пред­седатель суда сказал мне, что завтра воскресенье и это задержит мое освобождение, но в понедельник меня освободят. Прошел понедельник, прошла вся неделя, проходили месяцы, но меня не выпускали. Только после моих настойчивых требований с угро­зой голодовки мне сообщили, что спецпрокурор и НКВД подали протест в Верховный суд РСФСР про­тив мягкого приговора по моему делу. Надо ждать решения Верховного суда РСФСР.

Здесь я хочу перенестись в другую эпоху и сооб­щить, что писала советская печать о тех же книгах, когда ей нужно было доказать, как я низко пал, став врагом советской власти. Доктор философских наук и заведующий кафедрой Дагестанского уни­верситета Абдулаев пишет в московской газете «Со­ветская культура» от 23 марта 1976 г.:

«Антикоммунисты на Западе стремятся извра­тить социальный смысл и значение наших завоева­ний... Вопреки действительности, антикоммунисты пытаются представить Советский Союз колониаль­ной державой... В этой гнусной клевете упражняют­ся многие буржуазные советологи, в рядах которых предатели, выходцы с Северного Кавказа. Один из них – А. Авторханов, он же профессор Темиров. Он считается ведущим «специалистом» по националь­ным отношениям в СССР. В годы войны этот при­хлебатель перешел на сторону врага... В тридцатые годы, когда он еще не пал столь низко, Авторханов писал о роли и значении советской власти в судьбах народов Северного Кавказа так: «Октябрь дал тру­довому чеченскому народу не только национальное и социальное освобождение, но и открыл путь широ­кого экономического возрождения на социалистической основе». Далее: «Наша партия и советская власть дали угнетенным народностям возможности широчайшего культурного развития. Чеченцы полу­чили родную письменность, их язык стал государ­ственным языком области... Чечня стала на путь ши­рочайшего развития своей культуры». Чечено-Ингу­шетия действительно на этом пути давно достигла многого. Однако Авторханов, служа сегодня врагам СССР, говорит совсем по-другому».

Да, сегодня я говорю «по-другому», но чтобы я начал говорить «по-другому», советской власти при­шлось загнать всю советскую чечено-ингушскую ин­теллигенцию, в том числе и меня, в тюрьму, полови­ну чечено-ингушского народа уничтожить на месте, а другую половину, поголовно, включая женщин, детей, стариков, депортировать в гибельные пески Средней Азии, где половина из этой половины то­же погибла. По запоздалому свидетельству совет­ского доктора наук, оказывается, мои книги были вполне просоветские, а осудили меня ведь, объявив их антисоветскими. Только жаль, что автор не при­шел с этими цитатами на мой суд сорок лет назад, чтобы опровергнуть цитаты «экспертизы» Сафоно­вой-Смирновой.

В тюрьме участились случаи, когда людям приши­вали новое обвинение: «камерная антисоветская агитация во время войны» (рассказывали, что за это давали расстрел). Я в этом отношении был крайне неосторожен. Старые арестанты, хорошо знавшие друг друга за долгие годы совместного сидения, бы­ли между собой совершенно откровенны, что, разу­меется, они не позволили бы себе на воле.

Люди, у которых так безжалостно отняли свобо­ду, как раз в тюрьме делались самыми свободными людьми в стране: камеры превращались в дискус­сионные клубы, а тюрьма – в какой-то Гайд-парк. В некотором отношении это было и результатом от­ражения национальных традиций сидящих – здесь сидели преимущественно кавказцы, у которых са­мым тягчайшим преступлением считается донос.

У чеченцев и ингушей вообще существовал не­гласный закон: сексотов убивать. В этом случае, в нарушение векового обычая кровной мести, они кровников не преследовали. Но НКВД системати­чески прибегал к вербовке сексотов и среди них методом, необычным в русской среде, – он выпус­кал на волю казнокрадов, взяточников, разбойни­ков и даже убийц, если они соглашались быть его сексотами. Поскольку такие типы сидели и с нами, политическими, то опасность доносов и пришива­ния «камерной агитации» существовала постоянно. Я нисколько не сомневался, что НКВД может и, видимо, захочет завести на меня новое дело, по­скольку мое старое дело явно не клеилось. Тем не менее я не был осторожен.

Никогда за всю мою пятилетнюю тюремную жизнь я не позволял себе так открыто на всю каме­ру и с такой желчью разносить товарища Сталина и его тиранию, как в ту позднюю ночь, когда надзира­тель, открыв окошко в камеру, крикнул: «Авторханов, с вещами!» Сокамерники показали сочувствен­ную подавленность, а я про себя сказал: «Ну вот, до­прыгался и до «камерной агитации»!» Это было под 22 апреля 1942 г. (день рождения Ильича!). Меня повезли во внутреннюю тюрьму. Там подвергли та­кому тщательному обыску, как никогда ранее. По­этому даже нашли иголку, которую я тщательно спрятал в пиджаке, сказав себе (это была моя дань суеверию!): «Когда на обыске надзиратели ее най­дут, решится и моя судьба». Завели в камеру – там два человека. Один тяжелораненый повстанец из отряда Исраилова и другой старый знакомый из со­седней камеры общей тюрьмы – ему предъявили но­вое обвинение: «камерная агитация»! Это была тя­желая ночь, я долго не мог заснуть. Значит, на меня создают новое дело. Я вновь пришел в отчаяние: «Когда же конец этим терзаниям? Да, я враг вам, но врагом меня и мой народ сделали вы – свора пала­чей. Так расстреляйте, задушите, утопите, наконец, сожгите на костре, но кончайте терзать душу, вели­кие негодяи...»

Я был все еще погружен в эти мрачные мысли, когда открылась дверь камеры и какой-то чинов­ник мне сказал: «Следуйте за мною». Я оказался в кабинете чекиста, которого видел впервые. Чекист был необыкновенно корректен и предупредителен, – как раз от таких и ждешь самой крайней подлос­ти. Однако на этот раз он сообщил мне вещь, кото­рая казалась мне абсолютно невероятной еще пять минут тому назад:

– «Верховный суд РСФСР отменил обвинитель­ный приговор Верховного суда Чечено-Ингушской АССР против вас и предложил освободить вас из-под стражи».

В это время в кабинет пришел нарком госбез­опасности ЧИАССР Султан Албагачиев. Это была редкостно преступная натура даже в чекистском ми­ре. Можно себе представить, через сколько трупов своих земляков этому ингушу надо было перешаг­нуть, чтобы добраться до такого исключительного поста, и это в Чечено-Ингушской республике, где да­же пост первого секретаря обкома никогда не доверяли, как не доверяют и сейчас, чеченцу или ингушу. А ведь в сталинскую эпоху шефы безопасности бы­ли поставлены фактически над местными партийны­ми секретарями.

Он мне задал только один вопрос: – Вы за или против советской власти? Я ответил «за», имея в виду «против». Тогда он подписал какую-то бумагу и быстро вы­шел (вероятно, это была бумага о моем освобожде­нии). Мой чиновник сообщил мне, что я буду осво­божден вечером. За это время меня поведут к па­рикмахеру, а мою жену он попросит принести мне приличный костюм. Заодно предупредил, чтобы я не говорил в камере о моем предстоящем освобожде­нии.

Я сказал чиновнику, что в камерах существует традиция сообщать друг другу, почему заключенно­го вызвал следователь. Я не могу нарушить эту тра­дицию. Если он настаивает на своем предложении, то он должен посадить меня в одиночку. Чиновник не стал настаивать, и меня вернули обратно в мою ка­меру. К парикмахеру меня повели, но жена, вызван­ная в НКВД, заявила чиновнику, по его словам, что все костюмы мужа она продала, чтобы покупать мо­локо детям, и вообще она не понимает, почему осво­бождают мужа, «ведь НКВД влюблен в моего мужа больше, чем я, и никак не может без него жить».

– Ну и строгая же у вас жена, – заметил чинов­ник.

– Все жены такие, недаром их называют домаш­ними НКВД, – ответил я.

Около семи часов вечера меня выставили из внут­ренней тюрьмы через черный ход.

 

 

18. ГРОЗНЫЙ – БЕРЛИН

 

В предисловии ко второму изданию «Технологии власти» я писал: «Выпуская меня на волю, НКВД думал, что он использует меня как провокатора против чеченского народа; поэтому в обкоме пар­тии мне торжественно сообщили, что я даже не ис­ключался из партии за все эти пять лет моего сиде­ния (стр. 12, изд-во «Посев», 1976). Здесь я хочу раскрыть скобки, что сие означало. НКВД точно знал, что мы с организатором антисоветского вос­стания в горной Чечне Исраиловым школьные това­рищи и близкие друзья. Знал НКВД и то, что после моего первого освобождения Исраилов приезжал ко мне с подарками, о чем я уже рассказывал. Вот те­перь, освобождая меня второй раз, чекисты предло­жили мне поехать к Исраилову в двух ролях: в роли официального представителя правительства, чтобы уговорить Исраилова явиться добровольно к влас­тям, и в роли негласного представителя НКВД, что­бы помочь агентам НКВД похитить его, если он от­кажется. К немалому удивлению чекистов, я немед­ленно принял предложение, имея на этот счет соб­ственные планы. Я, несомненно, сделал тактическую ошибку, которая не могла не навести чекистов на размышления далеко не в мою пользу. После свое­го первого освобождения я узнал от многих ответ­ственных работников, освобожденных после ареста Ежова, что почти каждый из них должен был давать подписку о сотрудничестве с НКВД, иначе чекисты угрожали ссылкой через Особое совещание НКВД. Но давали такую подписку только после долгого со­противления, а выйдя на волю, подавали в обком за­явления, рассказывая, как следователи шантажировали их, бывших наркомов республики или секрета­рей райкомов партии, чтобы сделать их своими мел­кими шпиками. Это «саморазоблачение» считалось, по чекистским законам, разглашением «государ­ственной тайны» и поэтому уголовно-наказуемым деянием и соответственно каралось тюремным за­ключением. Но не посадишь обратно в тюрьму сот­ни «реабилитированных» людей из актива республи­ки, которые выдали «тайну» не врагу, а своему об­кому партии. Пришлось замазать дело, чекисты, по­теряв лицо, прикусили язык и стали еще подлее. Но меня хотели сделать не мелким шпиком, а провока­тором НКВД по решению самого обкома и по ман­дату правительства. Мое спонтанное согласие стать им, вероятно, не согласовывалось с тем представле­нием, которое у чекистов сложилось обо мне за вре­мя моего сидения. Отсюда подозрение: не хочу ли я сам присоединиться к Исраилову или уйти к нем­цам? Иначе говоря, не хочу ли я перехитрить НКВД? Отсюда же и решение: проверить меня на воле пу­тем ряда трюков и провокаций. Стоит сказать не­сколько слов о двух из них, связанных как раз с названными подозрениями. Я о чекистах знал теперь больше, чем знал о них на воле, еще больше, чем они думали, что я о них знаю. Давным-давно про­шли времена, когда чекисты Дзержинского стара­лись брать умом и фантазией, умело маскируя под­лость под «культурность», к тому же и сама свора чекистов была тогда ограничена прямо по-ленински: «лучше меньше да лучше». Сталин, наоборот, брал не умением чекистов, а их массой, не фантазией че­кистов, а их дубинкой. Сталинские чекисты были натуральные подлецы без масок, даже не старающие­ся скрывать свою подлость. Поэтому, как только меня выпустили со «специальным правительствен­ным заданием», я сказал себе: до того как напра­вить меня на выполнение задания, меня должны много раз провоцировать. Вспомнил я и нотацию чи­новника НКВД Мицюка перед освобождением:

– Когда человек попадает сюда третий раз, то он остается здесь навсегда. Смотрите, из-за того, что вы сидели у нас, националистическая контрреволюция постарается сделать из вас свое знамя. Да и немец­кие агенты будут искать к вам дорогу.

И действительно – очень скоро заявился ко мне один «немец» из... нашего аула. Молодой человек лет 20, которого я совсем не знал, представился мне, назвав своего старшего брата, моего ровесни­ка. Это была плохая рекомендация, о его старшем брате люди говорили, что он сотрудничает с НКВД. Молодой человек без всяких предисловий заявил мне, что его прислали ко мне тайные представители немецкого военного командования, которые хоте­ли бы встретиться со мною, и назвал место встречи – у гор в сторону Старого-юрта, куда НКВД меня уже водил с группой чеченцев на расстрел. На мой удивленный вопрос, что хотят от меня эти немцы, молодой человек ответил с уверенностью артиста, отлично выучившего роль: «Они хотят согласо­вать с вами будущий состав чечено-ингушского пра­вительства!»

Я от НКВД ожидал всего, но не столь наглой и примитивной провокации, ведь надо же считаться хотя бы со своим собственным лозунгом «враг хитер и коварен»! – если враг таков, то не побе­жит же он по наущению неизвестного ему юнца из чекистского логова прямо к немцам согласовывать состав будущего антисоветского правительства.

Но беда ведь еще вот в чем: вы не можете сказать чекистам: я вижу вашу провокацию – оставьте меня в покое. Поэтому, еле скрывая внутреннюю злобу на НКВД и на его нахального лазутчика, я ответил:

– Молодой человек, иди прямо отсюда же в НКВД и сообщи ему все, что ты мне сейчас говорил, если же ты этого не сделаешь, то сделаю это я сам, а тогда тебе будет хуже.

Больше «немцы» не приставали ко мне. Вторая провокация была не умнее. Ко мне приехал один мой близкий родственник с письмом от... Исраилова. Исраилов писал, что он слышал о моем осво­бождении и ждет моего присоединения к нему. По­черк вполне мог сойти за исраиловский, но не само письмо. Письменно повстанцы обращались только к властям, а сторонников вербовали через живую связь. Мой родственник был в отношении его свя­зей с НКВД вне подозрений, да он и не знал, кто ав­тор письма, которое он доставил мне. Это письмо ему вручил для передачи мне его знакомый, одно­сельчанин Исраилова, но шофер НКВД! Я моего родственника тоже направил в НКВД, чтобы он от­дал его по назначению – отправителю.

Другое событие вызвало у меня злорадные чув­ства, хотя, если глубоко подумать о великой траге­дии всей страны – от верхов правящего класса до низов угнетенных масс, – то, собственно, и злорад­ствовать было бесчеловечно. По заданию тирана ты меня губил, – это, конечно, плохо, но по заданию того же тирана я теперь гублю тебя, – это ведь то­же нехорошо. Тиран на том и держится, что его ра­бы способны уничтожать друг друга, – и злорад­ствовать здесь не только античеловечно, но даже и неблагоразумно. Все это я говорю, чтобы рассказать о том, о чем никогда не сообщалось, насколько я знаю, в литературе о ежовщине. Думаю, что это бы­ло в первых числах мая 1942 г. Мне вручили повест­ку, что меня вызывают как свидетеля на заседа­ние военного трибунала в здание клуба НКВД. Когда из комнаты ожидания меня вызвали в зал за­седания трибунала, перед моими глазами предста­ла картина, хотя и вызвавшая у меня совершенно естественный прилив чувства морального удовлет­ворения, но напомнившая мне еще раз: неиссякае­мы криминальные возможности Сталина, бездонно его вероломство, безгранична его подлость даже по отношению к отборнейшим подлецам, на которых строилась его власть. В зале суда на скамье подсу­димых я увидел весь аппарат ежовского НКВД во главе с Ивановым, Алексеенко, Леваком и Кураксиным. Их бледные измученные лица свидетель­ствовали, что они тоже прошли через те пытки, каким они подвергали свои жертвы. Они были в че­кистских формах, но без орденов и знаков разли­чия (суд еще не состоялся, а их уже лишили чи­нов и орденов). После установления моей личности председатель трибунала (северокавказский трибу­нал войск НКВД) перешел к допросу по существу:

– Кого вы знаете из подсудимых? Я назвал.

– Вам знакомо требование уголовно-процессу­ального кодекса РСФСР о запрещении насилия и угроз во время следственного процесса?

– Я имею о нем только общее представление.

– Так послушайте, свидетель, я вам прочту соот­ветствующую статью УПК РСФСР: «Статья 136. Сле­дователь не имеет права домогаться показания или сознания обвиняемого путем насилия и угроз». Те­перь я вас спрашиваю, соблюдали ли ваши следова­тели требование этой статьи во время ваших допро­сов?

Такая неожиданно «дикая» постановка вопроса чекистским судьей против чекистских подсудимых на чекистском трибунале совершенно непроизволь­но вызвала у меня ехидную улыбку, за что я зарабо­тал порицание судьи:

– Почему вы смеетесь на суде вместо того, что­бы ответить на поставленный вопрос, что тут смеш­ного?

Я извинился и объяснил, что я улыбнулся, вспом­нив ответ, который мне дал Левак на следствии, когда я ссылался на советские законы.

Судья быстро спросил:

– Какой же он дал вам ответ?

– Левак сказал, что наши законы написаны не для врагов, а для дураков.

Мне показалось, что на этот раз улыбка обозначи­лась на лице самого судьи.

На повторный вопрос судьи я ответил, что требо­вания статьи 136 УПК по отношению ко мне мои следователи не соблюдали.

Тогда последовал главный вопрос:

– Расскажите военному трибуналу, какие контр­революционные, вредительские, террористические методы ведения следствия применяли к вам ваши следователи Иванов, Левак и Кураксин?

Я рассказал о пытках, которые уже известны чи­тателю, без чувства мести, без возмущения, без тор­жества победителя, а потому, не вдаваясь в излиш­ние подробности, упуская многие детали, ибо слиш­ком хорошо знал цену всей этой судебной трагикомедии. Сталин просто убирал очередных «мавров», которые уже сделали свое дело. Об этом знал суд, знали подсудимые, знал и я, свидетель.

Всех подсудимых приговорили по ст. 58, пункты 7, 8 и 11 (вредительство, террор и участие в контр­революционной организации) – одних к расстрелу, других к длительным срокам заключения в лагерях Потом я узнал, что такие же закрытые процессы происходили над чекистами ежовского правления и во всех других областях и республиках. Их всех обвиняли, что они создали в системе органов гос­безопасности контрреволюционную террористичес­кую организацию под руководством Ежова с целью уничтожения партийных, военных и хозяйственных кадров и таким образом собирались подготовить по­ражение СССР в случае войны. Сталин свою соб­ственную вину в организации тотального террора в стране возложил на лояльнейшего исполнителя, за­являя: видите, я ни при чем, все организовал мерза­вец Ежов.

Заместитель министра авиации А. Яковлев даже после разоблачения Сталина был убежден, что Ста­лин действительно не виноват, а виноват во всем Ежов и ежовцы. Я уже приводил его высказывание в другой книге, но стоит вспомнить его и здесь:

«Однажды за ужином Сталин заговорил:

– Ежов – мерзавец! Погубил наши лучшие кад­ры. Разложившийся человек. Звонишь к нему в нар­комат – говорят: уехал в ЦК. Звонишь в ЦК – го­ворят: уехал на работу. Посылаешь к нему на дом – оказывается, лежит на кровати мертвецки пья­ным. Многих невинных погубил. Мы его за это рас­стреляли» (А. Яковлев. Цель жизни. Москва, 1970, с. 509).

Однако из доклада Хрущева на XX и XXII съез­дах мы знаем, что Ежов не расстрелял ни одного че­ловека из высших кадров без подписей Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Жданова, Андрее­ва, Калинина, Микояна, – а их было расстреляно около восьми тысяч человек. Сотни тысяч местных кадров Ежов расстреливал по мандату и поручению Сталина, что же касается от 8 до 10 миллионов ря­довых граждан, загнанных Ежовым в концлагерь, Сталин ничего не сказал Яковлеву. Это тоже было в характере Сталина: совершить преступление, а вину за него возложить на исполнителя, тем самым на собственном преступлении еще заработать себе «моральный капитал». Даже в этом Сталин был предусмотрителен и наперед создавал себе алиби – в январе 1938 г. пленум ЦК вынес решение, осужда­ющее «массовое избиение невинных людей», но тог­да только массовый террор и принял масштабы и формы, неслыханные до этого. Я не сомневаюсь, что Сталин принял это решение, чтобы воспользоваться им не в 1938 году, а в 1940 году, когда он расстре­лял Ежова и начал расстреливать ежовцев. Мое вы­ступление на процессе грозненских ежовцев было моей последней службой Сталину, которую я выпол­нил, отлично зная, что преступниками этих людей сделал сам Сталин, но ни я, ни они не смели это го­ворить. Чтобы как-нибудь придать правдоподобие обвинению против ежовцев, что они свои злодеяния совершали без ведома Сталина, в тюрьме прекрати­ли массовые пытки, многие дела пересматривались, возвращали уже осужденных и находившихся в концлагерях на переследствия; ограниченное число кадров, которым посчастливилось остаться в жи­вых, даже выпустили на волю. В их числе был и я.

С моим вторым освобождением началась и моя вторая жизнь. Люди, выпустившие меня из тюрьмы, строили свои собственные планы в отношении ме­ня, которые счастливо совпадали с моими затаен­ными планами, конечно, не по целям, но по «мар­шруту». Узнал я также и то, почему мне так спешно вручили партбилет.

К началу 1942 г. Исраилов и Шерипов договори­лись о координации действий обоих повстанчес­ких отрядов, что привело к полному освобожде­нию всей горной Чечено-Ингушетии. Советское пра­вительство узнало через своих агентов, что оба ру­ководителя восстания планируют расширение зоны восстания за пределы горной Чечено-Ингушетии в соседнюю горную Грузию и горный Дагестан, а то и на других соседей – Осетию, Кабардино-Балка­рию и Карачай. Обеспокоенное этими тревожными сообщениями и ввиду явного роста антисоветского настроения среди населения названных соседей Че­чено-Ингушетии, советское правительство решило принять более крутые меры. Крутые меры своди­лись к тому, чтобы на место не справившихся сил войск НКВД перебросить в горы крупные армей­ские соединения. С закавказского и северокавказ­ского фронтов сняли несколько дивизий и ввели в горы с обеих сторон – с юга и с севера. Заодно обком партии получил указание ЦК объявить всю чечено-ингушскую партийную организацию мобилизованной и составленные из ее членов «бо­евые дружины» поставить под командование ар­мии.

Бюро обкома партии созвало партийный актив республики, чтобы сообщить активу это реше­ние ЦК.

К моему удивлению, я тоже получил пригласи­тельный билет на этот актив. Каждого, без исклю­чения, кто входил в зал, чекисты подвергали обыс­ку: если кто имел оружие, тот должен был его сдать. Я, уже привыкший к бесконечным обыскам в НКВД, не особенно удивлялся этому, но видел, как смущены были сами активисты. Когда зал был по­лон и в президиуме появилось начальство, мы узна­ли, чем объяснялся обыск: рядом с первым секрета­рем обкома партии появился «сам» Берия. Открыв собрание, первый секретарь тут же предоставил ему слово.

Берия прямо и на этот раз честно заявил:

– Я обращаюсь к чеченским и ингушским ком­мунистам в этом зале и через них ко всему чечено-ингушскому народу: если в ближайшие недели в горах Чечено-Ингушетии не будет восстановлена со­ветская власть, то весь чечено-ингушский народ на­всегда будет изгнан с кавказской земли.

Многие думали, что это только угроза. Не может же марксистское государство вводить «коллектив­ную ответственность» за действия меньшинства на­рода (во всей горной Чечено-Ингушетии жило не бо­лее 25% от общего чечено-ингушского населения республики). Я, наоборот, был убежден, что это бу­дет сделано даже и в том случае, если в горах завтра же восстановится советская власть. Мстительность Сталина была легендарна, а о коварстве Берия на Кавказе знали больше, чем в Москве. Он мог угро­жать принять решение, которое на самом деле уже принято. Он хотел его провести в жизнь в горной Чечено-Ингушетии руками самих чеченцев и ингу­шей. Это подтвердилось в тот же день, когда меня поздно вечером пригласили с маленькой группой чеченских коммунистов на «приват-аудиенцию» к Берия в его салон-вагон на вокзале. Это был, соб­ственно, не «салон-вагон», а целый состав «салон-ва­гонов» – с зенитками на крышах, с пулеметами, во­оруженной охраной в нескольких вагонах. Прини­мал нас Берия каждого отдельно и каждому давал индивидуальное задание.

Я с Берия встречался второй раз. В первый раз я его видел, когда после XVII съезда в феврале 1934 г. он создал в Москве группу из кавказцев – слушателей ИКП и Курсов марксизма при ЦК, чтобы собрать материалы в «Военно-историчес­ком архиве» и «Архиве Октябрьской революции» для его работы по истории закавказских больше­вистских организаций. В эту группу был включен и я. Он проинструктировал нас, за какие годы и что мы должны искать в архивах. Тогда Берия был только «царьком» Грузии и ничто не говори­ло за то, что из него выйдет со временем второй диктатор Советского Союза. (Между прочим я ута­ил от Берия много ценных документов, которые нашел в этих архивах, для собственной доктор­ской диссертации «Революция 1905 г. на Кавка­зе». Эту готовую диссертацию конфисковал НКВД при моем аресте и не вернул мне после моего осво­бождения.)

Берия, которого я видел сейчас, – это был уже другой человек – второе «Я» Сталина. Несомнен­но, Берия было доложено о моей личности и что я согласился уговорить Исраилова сдаться влас­тям. Его первый вопрос был: как близко вы знае­те Хасана Исраилова и Майербека Шерипова?

Я ответил, что обоих знаю хорошо, с детства.

– Так вот. От имени советского правительства я поручаю вам поехать к Исраилову и передать ему следующее: если он не сложит оружия в течение де­сяти дней после вашей встречи, то начнется наступ­ление Красной армии, которая снесет с лица земли все аулы и истребит все население. Если он подчи­нится этому требованию, то я гарантирую ему жизнь. Если же он не подчинится, то вы должны остаться там, войти в его полное доверие и искать возможности его ликвидации. В этом случае я вам гарантирую орден Ленина и высокий пост «за вы­полнение специального задания правительства». Подробную инструкцию вам даст один из моих со­трудников.

Сотрудник Берия в соседнем вагоне (штаб его в основном состоял из грузин) подробно проинструк­тировал меня, как я должен себя вести в «лагере врага», назвал пароли для встреч с тамошними аген­тами НКВД, каналы связи с внешним миром. Сло­вом, из меня сделали доподлинного лазутчика вре­мен Шамиля. Надо было делать огромные усилия, чтобы не выдать себя во время всей этой фальшивой игры.