В то время уже вышли, по решению IX съезда, в государственном издательстве собрания сочинений Ленина, Троцкого, Зиновьева. Ленин, несомненно, писал дельные вещи, но был сух и скучен, Зиновьев был развязен, самоуверен и демагогичен, а вот Троцкий, что ни статья, то высокостильная политическая поэзия с неожиданными метафорами, с запоминающимися эпитетами, звонкими лозунгами. И действительно, мы не только зачитывались произведениями Троцкого, но и заучивали наизусть многие его выражения (вот некоторые выражения, которые еще с тех пор остались в памяти – может быть, не буквально, но по смыслу: «Если солнце будет светить только для буржуазии, мы потушим такое солнце», «Молодость, молчащая в революционное время, – это не молодость, а дряхлость», «Революционная Европа в союзе с кабальным Востоком вырвет контрольный пакет мирового хозяйства из рук американского капитала и заложит основу социалистической федерации народов всего мира». Позже, из-за границы: «Сталин меня обвиняет, что я выступил в буржуазной прессе, но весной 1917 г., чтобы добраться до русских рабочих и руководить революцией, Ленин вынужден был сесть в запломбированный вагон немецких гогенцоллернов; точно так же, загнанный термидорианцами в клетку Константинополя, я вынужден был сесть в запломбированный вагон буржуазной прессы, чтобы сказать правду всему миру»... – и т. д. и т. п.). Такие книги Троцкого, как «Литература и революция», «1905», «1917», я читал и перечитывал от корки до корки (Троцкий рассказывал о своем путешествии в ссылку «с охотничьим... ружьем и с гарантированной субсидией правительства на проживание». Впрочем, такими же были ссылки Ленина, Сталина и других).
Вот против этого исполина революции, соратника Ленина и «короля памфлетистов», как назвал Троцкого Бернард Шоу, должен выступить представитель «чеченской революционной молодежи», и этот представитель я. Анекдот! Я наотрез отказался. Тогда заведующий нашей школой, старый большевик Мутенин лично взялся за мою «обработку». Это был симпатичнейший человек. Моздокский казак, он хорошо знал психологию горцев и взывал к моей воспитанной адатом слабости. «Да не посмеет молодой противоречить старшему», – приказывает адат. – «Не как начальник, а как твой старший я прошу тебя записаться для выступления», – настаивает Мутенин. В том, что школа выдвигала именно меня, виновато было мое – не по разуму – усердие: я уже «прославился» тремя докладами – «Коба – абрек Кавказа», «О великой французской революции», а третий доклад я читал в городском кино «Гигант» для чеченской молодежи о третьей годовщине Болгарского восстания 1923 г. Но все это было по-ученически дерзко, поверхностно и в органиченном кругу, а теперь я должен держать речь в присутствии всего чеченского и грозненского актива партии против самого Троцкого!
Чтобы отделаться, я сказал, что могу выступить только по-чеченски.
– Ну и отлично, – обрадовался Мутенин, – так и быть – будешь говорить по-чеченски, это даже лучше, мы же ведь Интернационал, черт нас побери! – добавил он с хитрецкой улыбкой, прищуривая по неизбывной привычке один глаз.
Я должен был сдаться. Через несколько дней состоялось собрание, которое оказалось более бурным, чем мы предполагали. Еще до открытия собрания актива мы узнали потрясшие нас своей неожиданностью новости: оказывается, руководитель Чеченской областной парторганизации Эшба и наш учитель Цырулин – оппозиционеры. Ефрем Эшба, абхазец по национальности, был человеком благородной души и исключительного личного обаяния. Он был один из немногих по-европейски образованных кавказцев, которых в ряды революционеров привели идеалы гуманизма. Эшба кончил в 1914 г. Московский университет, в том же году вступил в партию большевиков. В годы революции он входил в состав Кавказского комитета РСРП(б) и возглавлял окружной комитет партии. Встречался с Лениным, лично знал Сталина и дружил с Орджоникидзе. Эшба возглавлял и первое абхазское «автономное» правительство. Скоро Сталин заменил его своим личным ставленником – Лакобой, которого, впрочем, по его заданию, Берия убил еще до начала «Великой чистки». Сталин постоянно преследовал Эшбу, еще до того как он присоединился к оппозиции, только за одно: фанатично преданный Ленину, Эшба видел в Сталине все еще не разоблаченного уголовника. Будучи во главе чеченской парторганизации, он никогда не выступал на ее собраниях за оппозицию, а выступал только в грозненской парторганизации, которая тогда не входила в чеченскую организацию. Когда впоследствии в Москве я напомнил ему этот загадочный для меня факт, он ответил:
– Мы затеяли тогда бой, исход которого не располагал к оптимизму. В случае гибели оппозиции я не хотел загубить и молодых коммунистов Чечни, которые, безусловно, все пошли бы за мною, хотя бы потому, что я старший горец.
Вернусь к собранию актива. Собрание открылось в очень нервной и напряженной атмосфере, готовой взорваться от одной лишь искры. После докладчика ЦК, который говорил долго и которого никто не прерывал, выступил и представитель от оппозиции – Ефрем Эшба. Слово «выступление», конечно, надо взять в кавычки. Он стоял на трибуне, через каждые пять-десять минут ему удавалось произнести пару слов, и они тотчас же тонули в шуме диких криков: «Вон с трибуны, холуй Троцкого!», .Долой троцкистов – сторожевых псов империализма!», ,Дай по морде троцкистско-белогвардейской сволочи!». Потом перешли от слов к делу: на трибуну полетели не какие-нибудь тухлые яйца, а разные жесткие предметы – палки, ножки от стульев, пепельницы, – но оратор парировал удары тем, что вовремя прятал голову под трибуну и умудрялся при этом продолжать «выступление». Так бы, наверно, продолжалось еще некоторое время, если бы какой-то верзила с «группой рабочих» не подошел к трибуне – он с ходу с таким размахом ударил оратора по лицу, что у него из носа, как из кумагана, струей полилась кровь, но он, хилый и беспомощный, геройски сопротивлялся, увы, недолго: верзила дал команду, его «рабочие» схватили Эшбу за ноги и руки и поволокли через весь зал к выходу. Но тут произошло то, чего можно было ожидать: группа бывших чеченских партизан-коммунистов мигом окружила верзилу и «рабочих», обнажив кинжалы, и только решительный приказ Эшбы вложить кинжалы в ножны предупредил кровопролитие. Эшба вернулся к трибуне и снова начал свою речь. На этот раз никто ему не мешал.
После Эшбы слово дали и Цырулину. Его первые же слова: «Только что устроенная по заданию сталинско-бухаринских узурпаторов расправа над товарищем Эшбой есть начало термидорианской контрреволюции», – вновь утонули в неистовом вое, криках и свистах. Опять полетели в сторону трибуны разные предметы. Когда председатель хотел лишить Цырулина слова, а верзила со своими «рабочими» двинулся было, чтобы стащить его с трибуны, то «рабочая дружина» самого Цырулина, спустившись с галерки, вступила с ними в рукопашную, поддержанная чеченской группой. Началась настоящая свалка. Сквозь эту кутерьму едва были слышны слова председателя собрания: «Собрание закрыто!». Мое «революционное крещение» от имени «чеченской революционной молодежи» так и не состоялось.
3. В МОСКВУ И ОБРАТНО
После окончания областной партийной школы многие из моих друзей уехали в Москву и поступили в Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ) им. Сталина, а я решил закончить среднее образование и поступил на Грозненский рабфак. Я учился еще на втором курсе, когда неожиданное знакомство с инструктором ЦК Сорокиным сорвало все мои дальнейшие планы. Он разъезжал по национальным областям Северного Кавказа по заданию ЦК, вербуя коммунистов из местных национальных кадров в КУТВ и на подготовительное отделение Института красной профессуры (ИКП). По рекомендации Мутенина, он вызвал меня в Чеченское Оргбюро партии на беседу. Я и представления не имел ни о нем, ни о его миссии. Встретил он меня с подкупающей простотой, которая сразу располагает к искренности. Не сказав ничего по существу вызова, он спросил меня:
– Что ты читал по марксизму?
Я перечислил некоторые книги: «Экономическое учение Маркса» Карла Каутского, «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса, «Монистический взгляд на историю» Плеханова, «Теория исторического материализма» Бухарина, а также брошюры Сталина, Зиновьева и Троцкого о Ленине и ленинизме. Из последних трех брошюр работа Сталина «Об основах ленинизма» пользовалась наибольшей популярностью среди молодых коммунистов, как нечто вроде «катехизиса» ленинизма. Впоследствии мне стало ясно и другое ее достоинство: в ней давалось сжатое изложение синтеза идей мастера революции – Ленина с идеями мастера власти – будущего Сталина.
Сорокин перешел к делу. Он сообщил мне, что ЦК создал при Институте красной профессуры двухгодичное подготовительное отделение, которое дает слушателям полное среднее образование и политические знания в объеме комвуза. «Нацмены» туда принимаются при малых мандатных и академических требованиях. Окончившие его зачисляются на первый курс соответствующего факультета ИКП. Основная задача ИКП – подготовка высших теоретических кадров партии и профессоров общественных наук для университетов и институтов. Он сообщил мне также, что Чечоргбюро партии рекомендует ЦК мою кандидатуру на это отделение.
Предложение это меня и озадачило и испугало. ИКП был мечтой, вершиной стремлений молодых партийцев, решивших делать карьеру в области общественных наук – истории, философии, литературоведения, экономики... Чтобы быть принятым на подготовительное отделение, надо было иметь гораздо большее знакомство с марксистской литературой, чем у меня, к тому же держать конкурсный экзамен, а в то, что я его выдержу, я совершенно не верил.
Сорокин не разделял моих сомнений; что же касается экзаменов, то тут, сказал он, для «нацменов» существуют определенные «скидки» (эти «скидки» меня всегда оскорбляли, хотя по слабости человеческой натуры я от них и не отказывался).
Аргументы Сорокина меня не убедили, и я боялся, что никакие «скидки» не спасут, если другие «нацмены» окажутся лучше подготовленными, чем я. С тех пор как я начал учиться, еще в медресе, у меня появился какой-то болезненный комплекс – чувство, что нет в жизни большего позора для учащегося, как провалиться на экзаменах. Я искренне завидовал хладнокровию моих товарищей, для которых провал на экзаменах был, как говорится, что с гуся вода. Когда Сорокин увидел, с каким незаурядным паникером имеет дело, он выложил свои последние два аргумента: во-первых, я упускаю редкую возможность попасть в ИКП, а во-вторых, он ручается за мой успех перед экзаменационной комиссией ИКП, ибо он в ней представитель от ЦК.
Последний аргумент показался мне более убедительным. Так-таки уговорил меня Сорокин. Я дал согласие, хотя далекий незнакомый мир пугал и отталкивал. Чеченцы фанатично привязаны к своей земле. Нет для них большего наказания, как оторвать их от нее. Я не был исключением. Но Сорокин разбудил во мне другое чувство – любопытство или, скорее, любознательность, глубоко сидевшую в подсознании: посмотреть и послушать в Москве самих вождей Октябрьской революции. Сорокин рассказывал, что Бухарин, Троцкий, Зиновьев, Луначарский, Сталин часто посещают ИКП и читают лекции на самые различные темы советской и мировой политики. Советская доктрина «культа вождей» кажется смешной и даже наивной, когда не вникаешь в суть дела. Она целенаправлена и рассчитана на то, чтобы путем беспрерывной долбежки вкоренить в подсознание людей представление, даже убеждение, что ницшеанская теория о будущем «сверхчеловеке» есть быль советской революции: Ленин, Троцкий, Бухарин, Сталин – все они сверхлюди... Кто же не хочет полюбоваться сверхлюдьми?! «Культы» Ленина и Троцкого были спонтанными, а остальные – «долбежными». Власть знала, что предрассудок, ставший мистической силой, может сдвигать горы. Ведь знал же Камиль Демулен: «Великие мира сего только потому кажутся людям великими, что они созерцают их, стоя на коленях». Вот так, «стоя на коленях», я поехал в Москву послушать и посмотреть «великих мира сего» – наших вождей.
Путешествие от Грозного до Москвы продолжалось трое суток. Но поездка эта не была ни скучной, ни утомительной. Она была полна контрастных наблюдений, интересных встреч, иногда и приключений. С питанием проблем тоже не было: в великолепном вагоне-ресторане выбор блюд был богатый и разнообразный – от зернистой икры до шашлыка, – цены были умеренные, ибо ценность советских денег тогда была очень высока (в любом госбанке советский червонец вы могли поменять на золотую десятку). Русские вагоны, рассчитанные на дальние расстояния, удобны для сна. Влезешь на верхнюю полку, мерный стук колес о рельсы тебя убаюкивает пуще всякой «колыбельной песни», и ты всю ночь напролет дрыхнешь себе на здоровье. Когда подъезжаешь к Москве, все меняется, меняются даже люди: одни делаются оживленными и веселыми, предвкушая приятные встречи, другие, вроде меня, – угрюмыми и задумчивыми, не зная, что их ожидает. Меняется и сама природа за окном: леса, леса, высокие, стройные, густые, даже не знаешь, как сюда мог добраться на своей походной тележке основоположник Москвы, сын Мономаха – князь Юрий Долгорукий. Потом вдут такие же высокие и стройные заводские трубы. Началась Москва.
Когда я стараюсь образно представить себе день моего приезда в Москву, мне на память приходят стихи великого поэта:
«Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора».
Правда, стоял не ноябрь, а октябрь, но какой-то пасмурный, необычно холодный, не такой гостеприимный, каким я оставил наш кавказский солнечный октябрь всего три дня назад.
Прямо с вокзала я поехал на извозчике в ГУМ, где находилось представительство «автономной» Чечни при президиуме ВЦИК РСФСР. Оттуда меня направили на временное жительство в первый Дом советов. На второй день я поехал в ЦК и встретился с Сорокиным. На меня, для которого еще вчера весь мир укладывался в пространство между моим аулом и городом Грозным, Москва произвела потрясающее впечатление. Вспомнилось, как чеченцы иронизировали над ингушами, у которых самая важная клятва якобы гласит: «Клянусь Аллахом, который сотворил два чуда – город Владикавказ и пистолет маузер!» Я был теперь готов поклясться всеми богами, что гениальный монах из средневекового Пскова оказался пророком: «Москва – третий Рим», «Два Рима были, третий стоит, а четвертому не бывать!». Все здесь величаво и удивительно: высокие дома, величественные соборы (собор Христа Спасителя еще не был снесен), Большой театр, Кремль, Царь-колокол, Царь-пушка, Сухаревский рынок, Охотный ряд, целый «интернационал народов», среди которых есть и люди чернее сажи – негры, которых я видел впервые в жизни.
Первый визит я сделал, как и полагается правоверному коммунисту, Ленину в его мавзолее. Долго стоял в очереди (кстати, это была в то время единственная очередь в Москве – страна жила еще при, увы, последнем годе нэпа, продуктами и вещами были набиты не только частные рынки и магазины, но и ГУМ). Когда, несмотря на протесты жены Ленина Н. Крупской и Троцкого против превращения революционера в марксистского бога, Сталин решил забальзамировать, как фараона, труп Ленина и положить его в мавзолей на поклонение фанатиков и как зрелище для любопытствующих зевак, он действовал как великий эксплуататор чужой славы в личных целях. Ведь на самом деле мстительный Сталин должен был больше ненавидеть Ленина за его письма против него («Завещание», письма о разрыве личных отношений из-за оскорбления Сталиным Крупской, статья об «автономизации»), чем его ненавидела вся русская и мировая буржуазия за октябрьский переворот. Тем не менее Сталин решил превратить Ленина в марксистского божка, чтобы себя объявить его верховным жрецом. Ленин лежал в стеклянном гробу, лицо какое-то восковое, рыжая бородка, на лацкане пиджака значок «ЦИК СССР», кажется, еще орден Красного знамени. Великий в партийных легендах, он не показался мне велик ростом, и это как-то не гармонировало с представлением, созданным легендами о его физическом и умственном величии. И за какие-нибудь секунды, в продолжение которых вы проходите около него, в воображении встают те знаменитые «Десять дней, которые потрясли мир», религиозные клятвы Сталина в верности Ленину у его гроба («Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы выполним и эту твою заповедь»), предупреждение Троцкого – не лезть в Ленины, а стать ленинцем («Лениным никто не может быть, но ленинцем может быть каждый»), рассказы о слезах Зиновьева, Каменева, Бухарина на похоронах Ленина... Обидно, жутко, что и великие люди тоже смертны... «О, небо, неправ твой святой приговор!»
Скоро на горьком опыте я убедился, что, насколько всем доступен был мертвый бог, настолько же недоступны оказались боги живые. Когда я уже был принят на первый курс подготовительного отделения ИКП, в списке лекторов я заметил только вождей второго ранга, вроде Покровского, Ярославского, Луначарского, но ни Троцкого, ни Зиновьева, ни даже Радека там не было. Правда, был неизменный Бухарин. Я не замедлил сообщить об этом открытии Сорокину.
– Как я много дал бы, чтобы увидеть живого Троцкого, – вырвалось у меня.
– Ты его увидишь совершенно бесплатно на этих же днях, – заверил меня Сорокин.
Сорокин объяснил, что Троцкий и его сторонники боятся заглядывать в ИКП – так как все его слушатели стоят за ЦК, – но они выступают в других вузах Москвы. Он обещал меня взять на одно такое собрание. Но это оказалось далеко не легким делом. Троцкий всегда появлялся неожиданно, без объявления, когда же он появлялся, то его люди из «лейб-гвардии» закрывали вход для «холуев фракции Сталина». Так нас не пустили на собрание в МВТУ, где выступали Троцкий и Каменев. Велико было мое разочарование, хоть тут же выйди из «холуев» и запишись в троцкисты. Сорокин это заметил и был крайне удивлен этим моим прямо-таки ребяческим любопытством. Он даже был озадачен, как молодой коммунист, который так увлечен Троцким, может голосовать за Сталина. Сорокин сам же объяснил это противоречие: ведь в музей идут лицезреть экспонат ихтиозавра не из увлечения, а из любопытства... Троцкий – ихтиозавр нашей революции.
И все-таки на другой день Сорокин сжалился надо мной. Он придумал для меня кратчайший путь к Троцкому. Объяснив мне, что Троцкий очень любит, когда у него просят автографы на его книгах, Сорокин предложил мне поехать к нему в Главконцесском при Совнаркоме СССР и тут же подарил мне книгу Троцкого «Литература и революция».
По данному Сорокиным адресу я и поехал. Главконцесском при СНК СССР находился на Малой Дмитровке, в маленьком дворе, в двухэтажном особняке. Он не охранялся, по крайней мере, внешне. Несмотря на совет Сорокина прямо пойти в приемную Троцкого, я все-таки не набрался такой смелости, а решил подкараулить Троцкого у ворот. Ожидание оказалось безуспешным. Я повторил то же самое на второй день, но теперь меня самого подкараулил злой сюрприз: быстро подъехала черная открытая машина, вылезшие оттуда два человека в военной форме обшарили мои карманы и грубо толкнули меня в машину. Пока я успел опомниться, машина помчалась дальше. По обе стороны меня сидели два здоровенных дяди, один внешний вид которых внушал полное доверие к силе их все еще неведомого мне учреждения. Через несколько минут меня привезли на большую площадь и ввели в большое здание, потом на часа два закрыли в темной комнате, наконец привели в кабинет на втором этаже. В кабинете было несколько человек. Один из тех, кто сидел за столом, встал, быстро подошел ко мне и в упор задал вопрос:
– Почему ты хотел зарезать Троцкого?
Я от неожиданности онемел и, вероятно, страшно побледнел, и уж одно это должно было доказать чекистам, что я не способен «зарезать» Троцкого.
Но чекист не унимался:
– Мы все знаем, выкладывай быстро, а то сгниешь у нас в подвале и на прощание еще получишь пулю в затылок!
Это все производило впечатление: я уже достаточно наслышался об ужасах в подвалах Чека.
Перебивая друг друга, крича во все горло, в допрос включились и его коллеги:
– Кто твои сообщники?
– Куда спрятал пистолет?
– Где твоя бомба?
Весь этот допрос состоял из криков и угроз и продолжался несколько часов.
Едва ли было проявлением слабодушия то, что я, ошеломленный и убитый происходящим, да и самим диким обвинением, даже не пытался ни отвечать на вопросы, ни оправдываться. Вероятно, я вел себя так, как пойманный с поличным неопытный преступник. Мои следователи, определенно, так и думали.
Когда следователи обратились к «вещественным доказательствам», только тогда я понял, почему и чем я хотел «зарезать» Троцкого: на стол положили отобранную у меня при аресте финку. Я ее купил на Сухаревке для самозащиты, так как начитался в вечерней газете сообщений о всякого рода хулиганских и бандитских нападениях ночью на московских улицах.
Поздно вечером меня бросили в какой-то каменный мешок с тусклым электрическим светом. На цементном полу валялся соломенный матрас; в углу стояла какая-то бочка, которая, как я узнал потом, называлась «парашей»; рядом какая-то глиняная чашка, которая называлась «миской», а то, что в ней дают кушать – «бурдой». Вечером я получил эту бурду и кусок хлеба. Разумеется, я до еды не дотронулся и матрасом не воспользовался: всю ночь, ни разу не сомкнув глаз, я шагал по камере, как тигр в клетке, но походил я не на тигра, а на жалкого щенка, которому грубо наступили на хвост. Только теперь, в камере, я понял всю трагичность своего положения и нелепость своего поведения. Я должен был перекричать своих следователей, объявить их жандармскими держимордами и потребовать немедленно связать меня с чеченским представительством при ВЦИК. Я вел себя как болван и тем укрепил этих насильников в их заблуждении, что они поймали «террориста».
Зато на второй день, когда меня повели на новый допрос, я взял «реванш»: чекисты удивленно переглядывались и не узнавали во мне вчерашнего безмолвного, близкого к раскаянию «убийцу», когда я на их глазах за одни сутки вырос в нового Демосфена. Я начал с цитаты из Дзержинского, которая красовалась на плакате в кабинете следователя: «У чекиста должны быть холодный разум, горячее сердце и чистые руки!» Если чекисты должны быть такими, то те, кто меня вчера арестовал, – не чекисты, а насильники. Я требую связать меня с чеченским представителем при ВЦИК Арсановым и инструктором ЦК Сорокиным. Впрочем, мое «красноречие» не произвело на них особенного впечатления. Только один сухо заметил: «Ну и арап же!»
Последовал допрос, который на этот раз происходил без выкриков и угроз, хотя и допрашивали о том же: «почему хотел убить Троцкого?» Все мои ответы заносились в протокол. Вторая часть допроса была посвящена выяснению моей личности. Я добросовестно изложил несложную биографию пионера, комсомольца и молодого коммуниста, который никак не мог быть убийцей «вождя Октябрьской революции». Этот мой «аргумент» вызвал раздражение: «Он такой же вождь, как я китайский богдыхан», – сказал один из следователей. Вопреки ожиданию, и биография моя тоже не произвела на них никакого впечатления. Гораздо позже я узнал, что в этом учреждении принцип презумпции невиновности был запретным понятием юриспруденции.
В связи с этим вспоминаю одну из интересных лекций прокурора СССР Вышинского накануне ежовщины на курсах марксизма при ЦК. Лекция была на тему советского уголовно-процессуального права. Вышинский доказывал, почему соответствующая статья УПК о необходимости выяснения в одинаковой мере вины и невиновности подследственного не распространяется на обвиняемых в политических преступлениях против советского режима. Дело в том, говорил лектор, что следователи в органах НКВД (КГБ) еще до ареста обвиняемого устанавливают его виновность, а потому органы НКВД никогда не ошибаются в своих карательных действиях. Поэтому сам формальный следственный процесс в кабинете следователя есть по существу судотворческий процесс, который окончательно оформляется в обвинительном заключении. В этом следственно-судебном процессе так называемые вещественные доказательства играют подчиненную, а личные признания решающую роль, что же касается суда, то это – простая формальность, чтобы соблюсти декорум. На этой доктрине Вышинского и были основаны физические пытки подследственных во время допросов, чтобы заставить их подписывать вымышленные «признания» о несодеянных преступлениях, а практическая система пыток, названных коротко «методами» «органов», была разработана двумя «звездами» ГПУ – Курским и Федотовым – во время «Шахтинского дела», о чем я подробно рассказывал в «Технологии власти».
На другой день меня увезли из внутренней тюрьмы ГПУ во внешнюю тюрьму – в Бутырки. Бутырская тюрьма была знаменита тем, что через нее прошла вся элита русских бунтовщиков – от мятежных стрельцов при Петре I, Пугачева и пугачевцев при Екатерине II, польских повстанцев при Александре II, народовольцев при Александре III и до большевиков, меньшевиков и эсеров при Николае П. Сидел здесь и сам организатор Чека Дзержинский перед отправкой на каторгу. Упорная молва, пущенная в ход самими чекистами, утверждала, что здесь в библиотеке тюрьмы работает и эсерка Фаина Каплан, стрелявшая в Ленина в 1918 году. Ленин, по мотивам гуманности, якобы запретил ее расстреливать, и поэтому Президиум ВЦИК заменил расстрел заключением в тюрьму. До чего правдоподобным этот слух казался даже в высших идеологических кругах партии, показывает задание, которое дал мне в 1936 г. наш профессор Н. Н. Ванаг – поработать в архиве Истпарта за 1918 г., чтобы установить судьбу Ф. Каплан. Я нашел в деле «Покушение на В. И. Ленина» краткую биографическую справку с приложением выписки из протокола коллегии ВЧК о суде над «левой эсеркой Ф. Каплан». В справке лаконично сообщалось, что ее в августе 1918 г. судила коллегия ВЧК, приговорила к расстрелу, и приговор приведен в исполнение. Мне запретили делать выписки и ссылаться на сами документы, ибо следственно-судебное дело покушения на Ленина считалось все еще секретным – и это в 1936 г.! – иначе рушилась вся красивая легенда о «гуманизме» Ленина. Только в 1959 г., при Хрущеве, власть осмелилась нанести удар собственной версии о «гуманизме» Ленина, когда бывший комендант Кремля П. Д. Мальков в «Записках коменданта Московского Кремля» сообщил, что он сам лично привел в исполнение приговор о расстреле Ф. Каплан. Но и здесь не обошлось без лжи. Партаппарат вложил в уста Малькова утверждение, которому может поверить только обыватель, не знающий механизма чекистской власти и функций коменданта Кремля. До самого переворота Сталина обязанности коменданта Кремля были скромные – охрана правительственных зданий и самих правителей на территории Кремля – Кремль был открытым тогда, – а также функции «завхоза», то есть административно-хозяйственное управление Кремля и надзор за персоналом, его обслуживающим.
Убивать – это всегда было и оставалось привилегией и монополией заплечных дел мастеров из чекистских подвалов, которые они ревниво сохраняли за собой. Так что Мальков, по чьему-то велению, присвоил себе чужую славу. В 1937 г. сам Мальков (член большевистской партии с 1904 г., командир знаменитого отряда матросов, штурмовавших 25 октября 1917 г. Зимний дворец), очутившись в том же подвале на Лубянке, в котором расстреляли Ф. Каплан, каждую ночь ожидал той же участи. Ему, однако, «повезло»: Сталин его оставил в живых по той единственной причине, что он был не политик, а самый обыкновенный «винтик» – службист, но уже достаточно изношенный, чтобы на него можно было надеяться. Поэтому, пробыв некоторое время на Лубянке и в Бутырках, он попал в один из политизоляторов в Сибири, где просидел 17 лет. Его освободили только в 1954 г., через год после смерти Сталина, а в утешение Хрущев нацепил ему еще орден Ленина.
Вот с этой исторической достопримечательностью Москвы – Бутырками, в которой изменилось лишь то, что одни надзиратели сменили других, я познакомился не из собственного любопытства, а по воле новых надзирателей. Но знакомство это оставило по себе неизгладимое впечатление. Здесь я очутился в том мозаичном старом мире, который далеким метеором пролетел через мое детское сознание, оставив лишь яркий блеск, но без близкого знакомства с ним. Я, дитя окраины Империи, о старом мире знал только то, что вычитал из писаний вождей нового советского мира. Теперь, в большой следственной камере Бутырок, история как бы вернулась к исходной позиции – к 1917г., – и я оказался в самой гуще старого мира: в камере сидели почти все его представители – бывшие офицеры, лица духовного сословия, старые профессора, монархисты, кадеты, меньшевики, эсеры, контрабандисты, даже террористы.
Разумеется, я чувствовал себя здесь сначала не очень уютно и с кем-либо в разговоры не вступал. Позже, приглядевшись поближе к представителям «старого мира», прислушавшись к их бесконечным дискуссиям о политике и революции, я понял, что, еще не добравшись до красной профессуры, я оказался слушателем «Института белой профессуры». Внутренне «старый мир» остался верен тем политическим традициям, воспользовавшись которыми большевики и загубили его: прямо-таки болезненной страсти взаиморазоблачения.
По вечерам до поздней ночи камера дискутировала один и тот же вопрос: «Кто виновен в гибели России?» Монархисты находили, что все началось с измены офицерского корпуса (царь записал в дневнике, накануне отречения, что «кругом измена»), а из генералитета до конца верными ему остались только три генерала, и то нерусского происхождения (немец – генерал Келлер, армянин – генерал Хан Нахчиванский и чеченец – генерал-от-артиллерии Эрисхан Алиев). Офицеры доказывали, что могилу монархии вырыл пройдоха Распутин; меньшевики уверяли, что без партии эсеров большевики никогда бы не пришли к власти; а один левый эсер, который вместе с другими левыми эсерами входил в состав Совнаркома до заключения Брестского сепаратного мира с Германией, читал весьма интересную лекцию «Как меньшевики привели к власти большевиков?». Однако самый нравоучительный «синтез» из истории русских социалистических партий сделал ученик Ключевского, кадетский профессор, сравнив три партии – большевиков, меньшевиков и эсеров – с теми бешеными конями гоголевской тройки, на которой Ленин, захватив с собой Россию, помчался в бездну истории. Ирония той же истории: в 30-х годах этот же историк, Сергей Владимирович Бахрушин, меня учил в красной профессуре «марксистско-ленинскому» пониманию исторического процесса в русском средневековье.
В этих дискуссиях меня поразила и другая сторона дела: оппоненты, непримиримые и беспощадные по существу споров, по форме оставались сдержанными, даже вежливыми, – это так контрастировало с дискуссиями на большевистских сборищах. В личных обращениях часто слышались и титулы, которые тогда мне ни о чем не говорили: «Ваше превосходительство», «Ваше сиятельство», «Ваше высокопреосвященство», а меньшевики и эсеры их называли «господами», а самих себя «товарищами». Духовные лица в дискуссиях не участвовали, но слушали внимательно. Среди них выделялся один, к которому часто обращались сокамерники по богословским и философским вопросам: архиепископ, кажется, из Пскова или Новгорода. Он приехал в Москву жаловаться на банду, которая ограбила местный собор, забрав из него все драгоценности и древнерусские иконы. Местные власти отказались вести следствие, когда выяснилось, что банда – это переодетые чекисты. Архиепископ приехал к самому «Всероссийскому старосте» Михаилу Калинину с целой папкой свидетельских показаний об ограблении его собора чекистами. Калинин попросил у него папку для выяснения дела, а ночью в монастырь, в котором он остановился, пришли чекисты и арестовали его. И дело ограбления собора чекисты повернули против самого архиепископа: он, мол, сам организовал собственное ограбление! Это вызвало такое возмущение верующих в его епархии, что началось их массовое паломничество к Калинину с требованием освободить арестованного. Московская власть, вероятно, опасалась осложнений, ибо архиепископа скоро выпустили.
Чужеродными элементами среди этой элиты старой России были два человека, которые попали сюда по обвинениям чисто уголовным. Один – очень интеллигентный польский еврей, а другой – грузинский студент. Еврей был арестован по обвинению в контрабанде, но он сам себя называл честным «красным купцом», так как работал в системе Внешторга, рассказывал уморительные еврейские, порою даже антиеврейские анекдоты. Карла Радека, настоящая фамилия которого была Собельсон, обзывал «крадеком», мелким воришкой, который его вечно обкрадывал, когда он во время войны, по поручению Ленина, перевозил за небольшую плату литературу из Швейцарии в Россию. (Я слышал позже от других, что славой вора Радек пользовался еще среди своих польских соучеников, которые и наградили его за мелкие кражи кличкой «Крадек», а он, отделив «К», превратил «Крадека'' в свой псевдоним «К. Радек».) На радость всей камере Троцкого он называл «жидовским ублюдком» с претензиями красного Наполеона, и тоже «Крадеком», ибо теперь знаменитую свою фамилию он украл у тюремного надзирателя одесской тюрьмы, где сидел в начале века. О Ленине, которого он лично знал, помалкивал, но Надежду Константиновну хвалил очень (он в советскую Россию тоже приехал с ее помощью) .