Оккупация Чеченской Республики Ичкерия войсками Российской Федерации продолжается

 

Вход

МЕМУАРЫ Часть 10

В то время уже вышли, по решению IX съезда, в государственном издательстве собрания сочине­ний Ленина, Троцкого, Зиновьева. Ленин, несомнен­но, писал дельные вещи, но был сух и скучен, Зи­новьев был развязен, самоуверен и демагогичен, а вот Троцкий, что ни статья, то высокостильная по­литическая поэзия с неожиданными метафорами, с запоминающимися эпитетами, звонкими лозунга­ми. И действительно, мы не только зачитывались произведениями Троцкого, но и заучивали наизусть многие его выражения (вот некоторые выражения, которые еще с тех пор остались в памяти – может быть, не буквально, но по смыслу: «Если солнце будет светить только для буржуазии, мы потушим такое солнце», «Молодость, молчащая в революци­онное время, – это не молодость, а дряхлость», «Революционная Европа в союзе с кабальным Вос­током вырвет контрольный пакет мирового хозяй­ства из рук американского капитала и заложит ос­нову социалистической федерации народов всего мира». Позже, из-за границы: «Сталин меня обвиня­ет, что я выступил в буржуазной прессе, но весной 1917 г., чтобы добраться до русских рабочих и ру­ководить революцией, Ленин вынужден был сесть в запломбированный вагон немецких гогенцоллернов; точно так же, загнанный термидорианца­ми в клетку Константинополя, я вынужден был сесть в запломбированный вагон буржуазной прес­сы, чтобы сказать правду всему миру»... – и т. д. и т. п.). Такие книги Троцкого, как «Литература и революция», «1905», «1917», я читал и перечитывал от корки до корки (Троцкий рассказывал о своем путешествии в ссылку «с охотничьим... ружьем и с гарантированной субсидией правительства на прожи­вание». Впрочем, такими же были ссылки Ленина, Сталина и других).

Вот против этого исполина революции, соратника Ленина и «короля памфлетистов», как назвал Троц­кого Бернард Шоу, должен выступить представи­тель «чеченской революционной молодежи», и этот представитель я. Анекдот! Я наотрез отказался. Тогда заведующий нашей школой, старый больше­вик Мутенин лично взялся за мою «обработку». Это был симпатичнейший человек. Моздокский казак, он хорошо знал психологию горцев и взы­вал к моей воспитанной адатом слабости. «Да не посмеет молодой противоречить старшему», – при­казывает адат. – «Не как начальник, а как твой старший я прошу тебя записаться для выступле­ния», – настаивает Мутенин. В том, что школа выдвигала именно меня, виновато было мое – не по разуму – усердие: я уже «прославился» тремя докладами – «Коба – абрек Кавказа», «О великой французской революции», а третий доклад я читал в городском кино «Гигант» для чеченской моло­дежи о третьей годовщине Болгарского восстания 1923 г. Но все это было по-ученически дерзко, поверхностно и в органиченном кругу, а теперь я должен держать речь в присутствии всего че­ченского и грозненского актива партии против самого Троцкого!

Чтобы отделаться, я сказал, что могу выступить только по-чеченски.

– Ну и отлично, – обрадовался Мутенин, – так и быть – будешь говорить по-чеченски, это даже луч­ше, мы же ведь Интернационал, черт нас побери! – добавил он с хитрецкой улыбкой, прищуривая по неизбывной привычке один глаз.

Я должен был сдаться. Через несколько дней со­стоялось собрание, которое оказалось более бур­ным, чем мы предполагали. Еще до открытия собра­ния актива мы узнали потрясшие нас своей неожи­данностью новости: оказывается, руководитель Че­ченской областной парторганизации Эшба и наш учи­тель Цырулин – оппозиционеры. Ефрем Эшба, абха­зец по национальности, был человеком благородной души и исключительного личного обаяния. Он был один из немногих по-европейски образованных кав­казцев, которых в ряды революционеров привели идеалы гуманизма. Эшба кончил в 1914 г. Москов­ский университет, в том же году вступил в партию большевиков. В годы революции он входил в состав Кавказского комитета РСРП(б) и возглавлял ок­ружной комитет партии. Встречался с Лениным, лич­но знал Сталина и дружил с Орджоникидзе. Эшба возглавлял и первое абхазское «автономное» прави­тельство. Скоро Сталин заменил его своим личным ставленником – Лакобой, которого, впрочем, по его заданию, Берия убил еще до начала «Великой чистки». Сталин постоянно преследовал Эшбу, еще до того как он присоединился к оппозиции, только за одно: фанатично преданный Ленину, Эшба видел в Сталине все еще не разоблаченного уголовника. Будучи во главе чеченской парторганизации, он ни­когда не выступал на ее собраниях за оппозицию, а выступал только в грозненской парторганизации, которая тогда не входила в чеченскую организа­цию. Когда впоследствии в Москве я напомнил ему этот загадочный для меня факт, он ответил:

– Мы затеяли тогда бой, исход которого не рас­полагал к оптимизму. В случае гибели оппозиции я не хотел загубить и молодых коммунистов Чечни, которые, безусловно, все пошли бы за мною, хотя бы потому, что я старший горец.

Вернусь к собранию актива. Собрание откры­лось в очень нервной и напряженной атмосфере, готовой взорваться от одной лишь искры. После докладчика ЦК, который говорил долго и которого никто не прерывал, выступил и представитель от оппозиции – Ефрем Эшба. Слово «выступление», конечно, надо взять в кавычки. Он стоял на трибу­не, через каждые пять-десять минут ему удавалось произнести пару слов, и они тотчас же тонули в шу­ме диких криков: «Вон с трибуны, холуй Троцко­го!», .Долой троцкистов – сторожевых псов импе­риализма!», ,Дай по морде троцкистско-белогвардейской сволочи!». Потом перешли от слов к делу: на трибуну полетели не какие-нибудь тухлые яйца, а разные жесткие предметы – палки, ножки от стульев, пепельницы, – но оратор парировал удары тем, что вовремя прятал голову под трибуну и умудрялся при этом продолжать «выступление». Так бы, наверно, продолжалось еще некоторое вре­мя, если бы какой-то верзила с «группой рабочих» не подошел к трибуне – он с ходу с таким размахом ударил оратора по лицу, что у него из носа, как из кумагана, струей полилась кровь, но он, хилый и беспомощный, геройски сопротивлялся, увы, недол­го: верзила дал команду, его «рабочие» схватили Эшбу за ноги и руки и поволокли через весь зал к выходу. Но тут произошло то, чего можно было ожидать: группа бывших чеченских партизан-ком­мунистов мигом окружила верзилу и «рабочих», обнажив кинжалы, и только решительный приказ Эшбы вложить кинжалы в ножны предупредил кро­вопролитие. Эшба вернулся к трибуне и снова на­чал свою речь. На этот раз никто ему не мешал.

После Эшбы слово дали и Цырулину. Его пер­вые же слова: «Только что устроенная по заданию сталинско-бухаринских узурпаторов расправа над товарищем Эшбой есть начало термидорианской контрреволюции», – вновь утонули в неистовом вое, криках и свистах. Опять полетели в сторону трибуны разные предметы. Когда председатель хо­тел лишить Цырулина слова, а верзила со своими «рабочими» двинулся было, чтобы стащить его с трибуны, то «рабочая дружина» самого Цырулина, спустившись с галерки, вступила с ними в рукопаш­ную, поддержанная чеченской группой. Началась настоящая свалка. Сквозь эту кутерьму едва бы­ли слышны слова председателя собрания: «Собра­ние закрыто!». Мое «революционное крещение» от имени «чеченской революционной молодежи» так и не состоялось.

 

 

3. В МОСКВУ И ОБРАТНО

 

После окончания областной партийной школы многие из моих друзей уехали в Москву и поступи­ли в Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ) им. Сталина, а я решил закончить среднее образование и поступил на Грозненский рабфак. Я учился еще на втором курсе, когда не­ожиданное знакомство с инструктором ЦК Соро­киным сорвало все мои дальнейшие планы. Он разъ­езжал по национальным областям Северного Кав­каза по заданию ЦК, вербуя коммунистов из мест­ных национальных кадров в КУТВ и на подготови­тельное отделение Института красной профессу­ры (ИКП). По рекомендации Мутенина, он вызвал меня в Чеченское Оргбюро партии на беседу. Я и представления не имел ни о нем, ни о его миссии. Встретил он меня с подкупающей простотой, кото­рая сразу располагает к искренности. Не сказав ни­чего по существу вызова, он спросил меня:

– Что ты читал по марксизму?

Я перечислил некоторые книги: «Экономичес­кое учение Маркса» Карла Каутского, «Происхож­дение семьи, частной собственности и государства» Энгельса, «Монистический взгляд на историю» Пле­ханова, «Теория исторического материализма» Бу­харина, а также брошюры Сталина, Зиновьева и Троцкого о Ленине и ленинизме. Из последних трех брошюр работа Сталина «Об основах лени­низма» пользовалась наибольшей популярностью среди молодых коммунистов, как нечто вроде «катехизиса» ленинизма. Впоследствии мне ста­ло ясно и другое ее достоинство: в ней давалось сжатое изложение синтеза идей мастера революции – Ленина с идеями мастера власти – буду­щего Сталина.

Сорокин перешел к делу. Он сообщил мне, что ЦК создал при Институте красной профессуры двух­годичное подготовительное отделение, которое дает слушателям полное среднее образование и полити­ческие знания в объеме комвуза. «Нацмены» туда принимаются при малых мандатных и академичес­ких требованиях. Окончившие его зачисляются на первый курс соответствующего факультета ИКП. Основная задача ИКП – подготовка высших теоре­тических кадров партии и профессоров обществен­ных наук для университетов и институтов. Он со­общил мне также, что Чечоргбюро партии рекомен­дует ЦК мою кандидатуру на это отделение.

Предложение это меня и озадачило и испугало. ИКП был мечтой, вершиной стремлений молодых партийцев, решивших делать карьеру в области об­щественных наук – истории, философии, литерату­роведения, экономики... Чтобы быть принятым на подготовительное отделение, надо было иметь го­раздо большее знакомство с марксистской лите­ратурой, чем у меня, к тому же держать конкурс­ный экзамен, а в то, что я его выдержу, я совер­шенно не верил.

Сорокин не разделял моих сомнений; что же ка­сается экзаменов, то тут, сказал он, для «нацменов» существуют определенные «скидки» (эти «скидки» меня всегда оскорбляли, хотя по слабости челове­ческой натуры я от них и не отказывался).

Аргументы Сорокина меня не убедили, и я бо­ялся, что никакие «скидки» не спасут, если другие «нацмены» окажутся лучше подготовленными, чем я. С тех пор как я начал учиться, еще в медресе, у меня появился какой-то болезненный комплекс – чувство, что нет в жизни большего позора для уча­щегося, как провалиться на экзаменах. Я искрен­не завидовал хладнокровию моих товарищей, для которых провал на экзаменах был, как говорится, что с гуся вода. Когда Сорокин увидел, с каким не­заурядным паникером имеет дело, он выложил свои последние два аргумента: во-первых, я упускаю ред­кую возможность попасть в ИКП, а во-вторых, он ручается за мой успех перед экзаменационной ко­миссией ИКП, ибо он в ней представитель от ЦК.

Последний аргумент показался мне более убе­дительным. Так-таки уговорил меня Сорокин. Я дал согласие, хотя далекий незнакомый мир пугал и отталкивал. Чеченцы фанатично привязаны к сво­ей земле. Нет для них большего наказания, как оторвать их от нее. Я не был исключением. Но Со­рокин разбудил во мне другое чувство – любопыт­ство или, скорее, любознательность, глубоко сидев­шую в подсознании: посмотреть и послушать в Москве самих вождей Октябрьской революции. Со­рокин рассказывал, что Бухарин, Троцкий, Зиновь­ев, Луначарский, Сталин часто посещают ИКП и чи­тают лекции на самые различные темы советской и мировой политики. Советская доктрина «культа вождей» кажется смешной и даже наивной, когда не вникаешь в суть дела. Она целенаправлена и рассчи­тана на то, чтобы путем беспрерывной долбежки вкоренить в подсознание людей представление, да­же убеждение, что ницшеанская теория о будущем «сверхчеловеке» есть быль советской революции: Ленин, Троцкий, Бухарин, Сталин – все они сверх­люди... Кто же не хочет полюбоваться сверхлюдь­ми?! «Культы» Ленина и Троцкого были спонтанными, а остальные – «долбежными». Власть знала, что предрассудок, ставший мистической силой, мо­жет сдвигать горы. Ведь знал же Камиль Демулен: «Великие мира сего только потому кажутся людям великими, что они созерцают их, стоя на коленях». Вот так, «стоя на коленях», я поехал в Москву по­слушать и посмотреть «великих мира сего» – на­ших вождей.

Путешествие от Грозного до Москвы продолжа­лось трое суток. Но поездка эта не была ни скуч­ной, ни утомительной. Она была полна контрастных наблюдений, интересных встреч, иногда и приклю­чений. С питанием проблем тоже не было: в вели­колепном вагоне-ресторане выбор блюд был бога­тый и разнообразный – от зернистой икры до шаш­лыка, – цены были умеренные, ибо ценность совет­ских денег тогда была очень высока (в любом гос­банке советский червонец вы могли поменять на золотую десятку). Русские вагоны, рассчитанные на дальние расстояния, удобны для сна. Влезешь на верхнюю полку, мерный стук колес о рельсы тебя убаюкивает пуще всякой «колыбельной песни», и ты всю ночь напролет дрыхнешь себе на здоровье. Когда подъезжаешь к Москве, все меняется, меня­ются даже люди: одни делаются оживленными и ве­селыми, предвкушая приятные встречи, другие, вро­де меня, – угрюмыми и задумчивыми, не зная, что их ожидает. Меняется и сама природа за окном: ле­са, леса, высокие, стройные, густые, даже не знаешь, как сюда мог добраться на своей походной тележке основоположник Москвы, сын Мономаха – князь Юрий Долгорукий. Потом вдут такие же высокие и стройные заводские трубы. Началась Москва.

Когда я стараюсь образно представить себе день моего приезда в Москву, мне на память приходят стихи великого поэта:

 

«Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора».

 

Правда, стоял не ноябрь, а октябрь, но какой-то пасмурный, необычно холодный, не такой гостепри­имный, каким я оставил наш кавказский солнечный октябрь всего три дня назад.

Прямо с вокзала я поехал на извозчике в ГУМ, где находилось представительство «автономной» Чечни при президиуме ВЦИК РСФСР. Оттуда меня направили на временное жительство в первый Дом советов. На второй день я поехал в ЦК и встретился с Сорокиным. На меня, для которого еще вчера весь мир укладывался в пространство между моим ау­лом и городом Грозным, Москва произвела потря­сающее впечатление. Вспомнилось, как чеченцы иро­низировали над ингушами, у которых самая важная клятва якобы гласит: «Клянусь Аллахом, который сотворил два чуда – город Владикавказ и пистолет маузер!» Я был теперь готов поклясться всеми бо­гами, что гениальный монах из средневекового Пскова оказался пророком: «Москва – третий Рим», «Два Рима были, третий стоит, а четвертому не бывать!». Все здесь величаво и удивительно: высокие дома, величественные соборы (собор Христа Спасителя еще не был снесен), Большой театр, Кремль, Царь-колокол, Царь-пушка, Сухаревский рынок, Охотный ряд, целый «интернацио­нал народов», среди которых есть и люди чернее сажи – негры, которых я видел впервые в жизни.

Первый визит я сделал, как и полагается право­верному коммунисту, Ленину в его мавзолее. Дол­го стоял в очереди (кстати, это была в то время единственная очередь в Москве – страна жила еще при, увы, последнем годе нэпа, продуктами и веща­ми были набиты не только частные рынки и мага­зины, но и ГУМ). Когда, несмотря на протесты же­ны Ленина Н. Крупской и Троцкого против превра­щения революционера в марксистского бога, Сталин решил забальзамировать, как фараона, труп Лени­на и положить его в мавзолей на поклонение фана­тиков и как зрелище для любопытствующих зевак, он действовал как великий эксплуататор чужой сла­вы в личных целях. Ведь на самом деле мститель­ный Сталин должен был больше ненавидеть Лени­на за его письма против него («Завещание», письма о разрыве личных отношений из-за оскорбления Сталиным Крупской, статья об «автономизации»), чем его ненавидела вся русская и мировая буржуа­зия за октябрьский переворот. Тем не менее Ста­лин решил превратить Ленина в марксистского божка, чтобы себя объявить его верховным жре­цом. Ленин лежал в стеклянном гробу, лицо ка­кое-то восковое, рыжая бородка, на лацкане пид­жака значок «ЦИК СССР», кажется, еще орден Крас­ного знамени. Великий в партийных легендах, он не показался мне велик ростом, и это как-то не гармонировало с представлением, созданным легендами о его физическом и умственном величии. И за ка­кие-нибудь секунды, в продолжение которых вы проходите около него, в воображении встают те знаменитые «Десять дней, которые потрясли мир», религиозные клятвы Сталина в верности Ленину у его гроба («Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы выполним и эту твою заповедь»), предупреждение Троцкого – не лезть в Ленины, а стать ленинцем («Лениным никто не может быть, но ленинцем мо­жет быть каждый»), рассказы о слезах Зиновьева, Каменева, Бухарина на похоронах Ленина... Обид­но, жутко, что и великие люди тоже смертны... «О, небо, неправ твой святой приговор!»

Скоро на горьком опыте я убедился, что, на­сколько всем доступен был мертвый бог, настолько же недоступны оказались боги живые. Когда я уже был принят на первый курс подготовительного от­деления ИКП, в списке лекторов я заметил только вождей второго ранга, вроде Покровского, Ярос­лавского, Луначарского, но ни Троцкого, ни Зи­новьева, ни даже Радека там не было. Правда, был неизменный Бухарин. Я не замедлил сообщить об этом открытии Сорокину.

– Как я много дал бы, чтобы увидеть живого Троцкого, – вырвалось у меня.

– Ты его увидишь совершенно бесплатно на этих же днях, – заверил меня Сорокин.

Сорокин объяснил, что Троцкий и его сторонни­ки боятся заглядывать в ИКП – так как все его слу­шатели стоят за ЦК, – но они выступают в других вузах Москвы. Он обещал меня взять на одно та­кое собрание. Но это оказалось далеко не легким делом. Троцкий всегда появлялся неожиданно, без объявления, когда же он появлялся, то его люди из «лейб-гвардии» закрывали вход для «холуев фрак­ции Сталина». Так нас не пустили на собрание в МВТУ, где выступали Троцкий и Каменев. Велико было мое разочарование, хоть тут же выйди из «холуев» и запишись в троцкисты. Сорокин это за­метил и был крайне удивлен этим моим прямо-та­ки ребяческим любопытством. Он даже был озада­чен, как молодой коммунист, который так увлечен Троцким, может голосовать за Сталина. Сорокин сам же объяснил это противоречие: ведь в музей идут лицезреть экспонат ихтиозавра не из увлече­ния, а из любопытства... Троцкий – ихтиозавр на­шей революции.

И все-таки на другой день Сорокин сжалился надо мной. Он придумал для меня кратчайший путь к Троцкому. Объяснив мне, что Троцкий очень лю­бит, когда у него просят автографы на его книгах, Сорокин предложил мне поехать к нему в Главконцесском при Совнаркоме СССР и тут же подарил мне книгу Троцкого «Литература и революция».

По данному Сорокиным адресу я и поехал. Главконцесском при СНК СССР находился на Малой Дмитровке, в маленьком дворе, в двухэтажном особняке. Он не охранялся, по крайней мере, внеш­не. Несмотря на совет Сорокина прямо пойти в при­емную Троцкого, я все-таки не набрался такой сме­лости, а решил подкараулить Троцкого у ворот. Ожидание оказалось безуспешным. Я повторил то же самое на второй день, но теперь меня самого подкараулил злой сюрприз: быстро подъехала чер­ная открытая машина, вылезшие оттуда два чело­века в военной форме обшарили мои карманы и грубо толкнули меня в машину. Пока я успел опомниться, машина помчалась дальше. По обе сторо­ны меня сидели два здоровенных дяди, один внеш­ний вид которых внушал полное доверие к силе их все еще неведомого мне учреждения. Через несколько минут меня привезли на большую пло­щадь и ввели в большое здание, потом на часа два закрыли в темной комнате, наконец приве­ли в кабинет на втором этаже. В кабинете было несколько человек. Один из тех, кто сидел за сто­лом, встал, быстро подошел ко мне и в упор задал вопрос:

– Почему ты хотел зарезать Троцкого?

Я от неожиданности онемел и, вероятно, страш­но побледнел, и уж одно это должно было дока­зать чекистам, что я не способен «зарезать» Троц­кого.

Но чекист не унимался:

– Мы все знаем, выкладывай быстро, а то сгни­ешь у нас в подвале и на прощание еще получишь пу­лю в затылок!

Это все производило впечатление: я уже доста­точно наслышался об ужасах в подвалах Чека.

Перебивая друг друга, крича во все горло, в до­прос включились и его коллеги:

– Кто твои сообщники?

– Куда спрятал пистолет?

– Где твоя бомба?

Весь этот допрос состоял из криков и угроз и продолжался несколько часов.

Едва ли было проявлением слабодушия то, что я, ошеломленный и убитый происходящим, да и самим диким обвинением, даже не пытался ни отвечать на вопросы, ни оправдываться. Ве­роятно, я вел себя так, как пойманный с поличным неопытный преступник. Мои следователи, опре­деленно, так и думали.

Когда следователи обратились к «вещественным доказательствам», только тогда я понял, почему и чем я хотел «зарезать» Троцкого: на стол положили отобранную у меня при аресте финку. Я ее купил на Сухаревке для самозащиты, так как начитался в ве­черней газете сообщений о всякого рода хулиган­ских и бандитских нападениях ночью на московских улицах.

Поздно вечером меня бросили в какой-то камен­ный мешок с тусклым электрическим светом. На цементном полу валялся соломенный матрас; в уг­лу стояла какая-то бочка, которая, как я узнал по­том, называлась «парашей»; рядом какая-то глиня­ная чашка, которая называлась «миской», а то, что в ней дают кушать – «бурдой». Вечером я получил эту бурду и кусок хлеба. Разумеется, я до еды не дотро­нулся и матрасом не воспользовался: всю ночь, ни разу не сомкнув глаз, я шагал по камере, как тигр в клетке, но походил я не на тигра, а на жалкого щенка, которому грубо наступили на хвост. Только теперь, в камере, я понял всю трагичность своего по­ложения и нелепость своего поведения. Я должен был перекричать своих следователей, объявить их жандармскими держимордами и потребовать немед­ленно связать меня с чеченским представительством при ВЦИК. Я вел себя как болван и тем укрепил этих насильников в их заблуждении, что они пойма­ли «террориста».

Зато на второй день, когда меня повели на новый допрос, я взял «реванш»: чекисты удивленно пере­глядывались и не узнавали во мне вчерашнего без­молвного, близкого к раскаянию «убийцу», когда я на их глазах за одни сутки вырос в нового Демо­сфена. Я начал с цитаты из Дзержинского, которая красовалась на плакате в кабинете следователя: «У чекиста должны быть холодный разум, горячее серд­це и чистые руки!» Если чекисты должны быть та­кими, то те, кто меня вчера арестовал, – не чекис­ты, а насильники. Я требую связать меня с чечен­ским представителем при ВЦИК Арсановым и ин­структором ЦК Сорокиным. Впрочем, мое «красно­речие» не произвело на них особенного впечатления. Только один сухо заметил: «Ну и арап же!»

Последовал допрос, который на этот раз происхо­дил без выкриков и угроз, хотя и допрашивали о том же: «почему хотел убить Троцкого?» Все мои ответы заносились в протокол. Вторая часть допро­са была посвящена выяснению моей личности. Я добросовестно изложил несложную биографию пио­нера, комсомольца и молодого коммуниста, кото­рый никак не мог быть убийцей «вождя Октябрь­ской революции». Этот мой «аргумент» вызвал раз­дражение: «Он такой же вождь, как я китайский богдыхан», – сказал один из следователей. Вопреки ожиданию, и биография моя тоже не произвела на них никакого впечатления. Гораздо позже я узнал, что в этом учреждении принцип презумпции неви­новности был запретным понятием юриспруденции.

В связи с этим вспоминаю одну из интересных лекций прокурора СССР Вышинского накануне ежовщины на курсах марксизма при ЦК. Лекция была на тему советского уголовно-процессуального права. Вышинский доказывал, почему соответству­ющая статья УПК о необходимости выяснения в одинаковой мере вины и невиновности подследст­венного не распространяется на обвиняемых в политических преступлениях против советского режи­ма. Дело в том, говорил лектор, что следователи в органах НКВД (КГБ) еще до ареста обвиняемого устанавливают его виновность, а потому органы НКВД никогда не ошибаются в своих карательных действиях. Поэтому сам формальный следственный процесс в кабинете следователя есть по существу судотворческий процесс, который окончательно оформляется в обвинительном заключении. В этом следственно-судебном процессе так называемые ве­щественные доказательства играют подчиненную, а личные признания решающую роль, что же касает­ся суда, то это – простая формальность, чтобы со­блюсти декорум. На этой доктрине Вышинского и были основаны физические пытки подследственных во время допросов, чтобы заставить их подписы­вать вымышленные «признания» о несодеянных преступлениях, а практическая система пыток, на­званных коротко «методами» «органов», была разработана двумя «звездами» ГПУ – Курским и Федотовым – во время «Шахтинского дела», о чем я подробно рассказывал в «Технологии власти».

На другой день меня увезли из внутренней тюрь­мы ГПУ во внешнюю тюрьму – в Бутырки. Бутыр­ская тюрьма была знаменита тем, что через нее прошла вся элита русских бунтовщиков – от мя­тежных стрельцов при Петре I, Пугачева и пугачев­цев при Екатерине II, польских повстанцев при Александре II, народовольцев при Александре III и до большевиков, меньшевиков и эсеров при Ни­колае П. Сидел здесь и сам организатор Чека Дзер­жинский перед отправкой на каторгу. Упорная молва, пущенная в ход самими чекистами, утвер­ждала, что здесь в библиотеке тюрьмы работает и эсерка Фаина Каплан, стрелявшая в Ленина в 1918 году. Ленин, по мотивам гуманности, якобы запре­тил ее расстреливать, и поэтому Президиум ВЦИК заменил расстрел заключением в тюрьму. До чего правдоподобным этот слух казался даже в выс­ших идеологических кругах партии, показывает за­дание, которое дал мне в 1936 г. наш профессор Н. Н. Ванаг – поработать в архиве Истпарта за 1918 г., чтобы установить судьбу Ф. Каплан. Я на­шел в деле «Покушение на В. И. Ленина» краткую биографическую справку с приложением выписки из протокола коллегии ВЧК о суде над «левой эсеркой Ф. Каплан». В справке лаконично сообща­лось, что ее в августе 1918 г. судила коллегия ВЧК, приговорила к расстрелу, и приговор приведен в исполнение. Мне запретили делать выписки и ссы­латься на сами документы, ибо следственно-судеб­ное дело покушения на Ленина считалось все еще секретным – и это в 1936 г.! – иначе рушилась вся красивая легенда о «гуманизме» Ленина. Только в 1959 г., при Хрущеве, власть осмелилась нанести удар собственной версии о «гуманизме» Ленина, когда бывший комендант Кремля П. Д. Мальков в «Записках коменданта Московского Кремля» сооб­щил, что он сам лично привел в исполнение приго­вор о расстреле Ф. Каплан. Но и здесь не обошлось без лжи. Партаппарат вложил в уста Малькова утверждение, которому может поверить только обыватель, не знающий механизма чекистской влас­ти и функций коменданта Кремля. До самого пе­реворота Сталина обязанности коменданта Кремля были скромные – охрана правительственных зданий и самих правителей на территории Кремля – Кремль был открытым тогда, – а также функции «завхоза», то есть административно-хозяйственное управ­ление Кремля и надзор за персоналом, его обслужи­вающим.

Убивать – это всегда было и оставалось привиле­гией и монополией заплечных дел мастеров из че­кистских подвалов, которые они ревниво сохраня­ли за собой. Так что Мальков, по чьему-то велению, присвоил себе чужую славу. В 1937 г. сам Мальков (член большевистской партии с 1904 г., командир знаменитого отряда матросов, штурмовавших 25 октября 1917 г. Зимний дворец), очутившись в том же подвале на Лубянке, в котором расстреляли Ф. Каплан, каждую ночь ожидал той же участи. Ему, однако, «повезло»: Сталин его оставил в живых по той единственной причине, что он был не политик, а самый обыкновенный «винтик» – службист, но уже достаточно изношенный, чтобы на него можно бы­ло надеяться. Поэтому, пробыв некоторое время на Лубянке и в Бутырках, он попал в один из политизоляторов в Сибири, где просидел 17 лет. Его освободили только в 1954 г., через год после смерти Сталина, а в утешение Хрущев нацепил ему еще ор­ден Ленина.

Вот с этой исторической достопримечательностью Москвы – Бутырками, в которой изменилось лишь то, что одни надзиратели сменили других, я позна­комился не из собственного любопытства, а по воле новых надзирателей. Но знакомство это оставило по себе неизгладимое впечатление. Здесь я очутился в том мозаичном старом мире, который далеким метеором пролетел через мое детское сознание, оставив лишь яркий блеск, но без близкого знаком­ства с ним. Я, дитя окраины Империи, о старом ми­ре знал только то, что вычитал из писаний вождей нового советского мира. Теперь, в большой след­ственной камере Бутырок, история как бы верну­лась к исходной позиции – к 1917г., – и я оказал­ся в самой гуще старого мира: в камере сидели поч­ти все его представители – бывшие офицеры, лица духовного сословия, старые профессора, монархис­ты, кадеты, меньшевики, эсеры, контрабандисты, даже террористы.

Разумеется, я чувствовал себя здесь сначала не очень уютно и с кем-либо в разговоры не вступал. Позже, приглядевшись поближе к представителям «старого мира», прислушавшись к их бесконечным дискуссиям о политике и революции, я понял, что, еще не добравшись до красной профессуры, я ока­зался слушателем «Института белой профессуры». Внутренне «старый мир» остался верен тем полити­ческим традициям, воспользовавшись которыми большевики и загубили его: прямо-таки болезнен­ной страсти взаиморазоблачения.

По вечерам до поздней ночи камера дискутирова­ла один и тот же вопрос: «Кто виновен в гибели Рос­сии?» Монархисты находили, что все началось с из­мены офицерского корпуса (царь записал в дневни­ке, накануне отречения, что «кругом измена»), а из генералитета до конца верными ему остались только три генерала, и то нерусского происхождения (не­мец – генерал Келлер, армянин – генерал Хан Нахчиванский и чеченец – генерал-от-артиллерии Эрисхан Алиев). Офицеры доказывали, что могилу мо­нархии вырыл пройдоха Распутин; меньшевики уверяли, что без партии эсеров большевики никог­да бы не пришли к власти; а один левый эсер, ко­торый вместе с другими левыми эсерами входил в состав Совнаркома до заключения Брестского сепаратного мира с Германией, читал весьма инте­ресную лекцию «Как меньшевики привели к влас­ти большевиков?». Однако самый нравоучитель­ный «синтез» из истории русских социалистичес­ких партий сделал ученик Ключевского, кадетский профессор, сравнив три партии – большевиков, меньшевиков и эсеров – с теми бешеными конями гоголевской тройки, на которой Ленин, захватив с собой Россию, помчался в бездну истории. Ирония той же истории: в 30-х годах этот же историк, Сер­гей Владимирович Бахрушин, меня учил в красной профессуре «марксистско-ленинскому» пониманию исторического процесса в русском средневековье.

В этих дискуссиях меня поразила и другая сторо­на дела: оппоненты, непримиримые и беспощадные по существу споров, по форме оставались сдержан­ными, даже вежливыми, – это так контрастировало с дискуссиями на большевистских сборищах. В лич­ных обращениях часто слышались и титулы, кото­рые тогда мне ни о чем не говорили: «Ваше превос­ходительство», «Ваше сиятельство», «Ваше высоко­преосвященство», а меньшевики и эсеры их называ­ли «господами», а самих себя «товарищами». Ду­ховные лица в дискуссиях не участвовали, но слу­шали внимательно. Среди них выделялся один, к ко­торому часто обращались сокамерники по богослов­ским и философским вопросам: архиепископ, ка­жется, из Пскова или Новгорода. Он приехал в Москву жаловаться на банду, которая ограбила местный собор, забрав из него все драгоценности и древнерусские иконы. Местные власти отказались вести следствие, когда выяснилось, что банда – это переодетые чекисты. Архиепископ приехал к само­му «Всероссийскому старосте» Михаилу Калинину с целой папкой свидетельских показаний об ограб­лении его собора чекистами. Калинин попросил у него папку для выяснения дела, а ночью в монас­тырь, в котором он остановился, пришли чекисты и арестовали его. И дело ограбления собора чекис­ты повернули против самого архиепископа: он, мол, сам организовал собственное ограбление! Это вы­звало такое возмущение верующих в его епархии, что началось их массовое паломничество к Кали­нину с требованием освободить арестованного. Московская власть, вероятно, опасалась осложне­ний, ибо архиепископа скоро выпустили.

Чужеродными элементами среди этой элиты ста­рой России были два человека, которые попали сю­да по обвинениям чисто уголовным. Один – очень интеллигентный польский еврей, а другой – грузин­ский студент. Еврей был арестован по обвинению в контрабанде, но он сам себя называл честным «крас­ным купцом», так как работал в системе Внештор­га, рассказывал уморительные еврейские, порою да­же антиеврейские анекдоты. Карла Радека, настоя­щая фамилия которого была Собельсон, обзывал «крадеком», мелким воришкой, который его веч­но обкрадывал, когда он во время войны, по пору­чению Ленина, перевозил за небольшую плату лите­ратуру из Швейцарии в Россию. (Я слышал позже от других, что славой вора Радек пользовался еще сре­ди своих польских соучеников, которые и награ­дили его за мелкие кражи кличкой «Крадек», а он, отделив «К», превратил «Крадека'' в свой псевдо­ним «К. Радек».) На радость всей камере Троцкого он называл «жидовским ублюдком» с претензиями красного Наполеона, и тоже «Крадеком», ибо те­перь знаменитую свою фамилию он украл у тюремного надзирателя одесской тюрьмы, где сидел в начале века. О Ленине, которого он лично знал, по­малкивал, но Надежду Константиновну хвалил очень (он в советскую Россию тоже приехал с ее по­мощью) .